Позади них слуги хлопотали у стола, раскладывая доски для нарезания хлеба и ножи, расставляя кружки и зажигая свечи.
Шишковатый встал и подошел к камину. Он стоял спиной к огню в одной белой набедренной повязке, плотный, массивный, весь покрытый бурой шерстью, как медведь, у которого только что кончилась весенняя линька. Харкорт вдруг осознал, что это не человек, а совсем иное существо, чуждое всему человеческому. За много лет Харкорт привык к мысли, что Шишковатый — друг и неразлучный спутник деда, и хотя всегда знал, что он на самом деле не человек, тем не менее воспринимал его как существо, ничем не уступающее человеку, и больше об этом не задумывался. «Почему же я только сейчас вдруг увидел, кто он такой на самом деле?» — подумал Харкорт.
В том, что его называли Шишковатым, не было ничего удивительного: он действительно был какой-то шишковатый. Его массивные плечи были устроены иначе, чем у человека, голова не возвышалась над ними, а выдавалась вперед, и шеи, можно сказать, не было совсем. Руки у него были куда длиннее человеческих, а ноги — кривые, как будто он сидит верхом на чем-то круглом. Сейчас, когда Харкорт впервые увидел — а вернее, впервые осознал — эти отличия, ему стало не по себе. Потому что он любил Шишковатого, любил даже теперь, несмотря на эти отличия. Когда он был еще младенцем, Шишковатый качал его у себя на коленке, а когда подрос — гулял с ним, показывая ему всевозможные чудеса природы. Шишковатый выискивал для него птичьи гнезда, которых он сам ни за что бы не смог найти, и объяснял, как их искать. Шишковатый говорил ему, как называются разные дикорастущие травы, которые он до этого считал ничем не примечательными, и объяснял, что вот этот корешок помогает при такой-то болезни, а горький навар из этих вот листьев — при другой. Шишковатый находил для него лисьи норы и барсучьи логовища. И насколько Харкорт мог припомнить, рассказы Шйшковатого, как ничьи другие, неизменно оставляли у него ощущение, будто все, что он слышит, необычайно важно. Нагулявшись, они усаживались где-нибудь под деревом, и Шишковатый сочинял для него длинные истории, такие складные, что он верил каждому их слову и многие помнил до сих пор.
— Как бы ты ни мечтал приняться за кабана, придется тебе потерпеть, — проворчал дед, обращаясь к аббату. — Смотри, как бы тебе не помереть с голоду, не дождавшись. Сколько живу на свете, не видал здесь такого переполоха. Женщины уложили моего блудного сына в самую лучшую кровать и теперь только и делают, что бегают пичкать его горячим вином с пряностями, кормить всевозможными лакомствами, подержать его за руку и попричитать над ним. Просто смотреть тошно.
— А как он себя чувствует? — спросил Харкорт.
— Нет у него никакой особой хвори, которую нельзя было бы вылечить двенадцатью часами крепкого сна, но они так пристают к нему со своими заботами, что он не может глаз сомкнуть. Твоя мать — прекрасная женщина, но иногда она бывает уж чересчур усердна.
Видя своего деда в таком настроении, Харкорт понял, что расспрашивать про дядю дальше нет никакого смысла.
— А что нужно было у нас римлянам? — спросил он. — Или просто заглянули мимоходом?
— Римляне никогда не заглядывают просто мимоходом, — сказал дед. — Им много чего было нужно. Для коней — овса, а для людей — окороков, и солонины, и колбас, и вообще всего, на что они только смогли наложить лапу. Они нагрузили свои две повозки до того, что оси стали трещать. И за все дали мне расписку — не знаю, какой от нее толк.
— Может быть, придется ехать в Рим, чтобы по ней получить что полагается, — сказал аббат. — Или, по крайней мере, в ближайший лагерь легиона, где бы он ни был. Слава Господу нашему, что они миновали аббатство. |