Изменить размер шрифта - +
 — Уходи, Подлупаев, брысь отсюда, сатана! Брысь!

 

По ночам Митенька убивал свиней. Он входил с топором в загон, по которому бродили пухлые белые свиньи, и неторопливо прогуливался, выбирая жертву. Он был бос, и при каждом шаге между пальцами проступала жирная грязь. Он знал, что вокруг загона толпятся голые женщины, но не удостаивал их взглядом. Наконец он решался и наносил первый удар. Он слышал, как ахали и взвизгивали женщины, но по-прежнему не смотрел на них, продолжая наносить удары. Он бил свиней без разбора — по спинам и головам, по толстым задницам и розовым пятачкам, брызги крови летели во все стороны, пятная белоснежную кожу свиней и пачкая мускулистое тело палача, которому все было нипочем: скользя в лужах крови, он опускал широкое лезвие на очередную жертву, изгибался, наклонялся, подпрыгивал, бил, шагал, снова бил, бил и бил свиней, и женщины вскрикивали при каждом ударе, с каждым разом все громче, вскрикивали и протяжно стонали, а он продолжал свое дело, круша одну за другой, валя их наземь, тело к телу, и вскоре загон был похож на свалку окровавленных туш, а палач все рубил, добивая раненых, вонзая топор в алую плоть, не испытывая никакой жалости к этим тварям, которые кричали, стонали и с упоением отдавали ему свои белые пышные тела, пылавшие похотью и изнемогавшие от грязной страсти, бил, рубил и бил, и просыпался, все еще содрогаясь, забрызганный спермой, обессиленный, в отчаянии, в отчаянии…

Отчаяние его только усиливалось, когда он смотрел на свое отражение в зеркале. Рыжий, подслеповатый, с жирной угреватой кожей, неровными зубами, тощий, наконец горбатый — у него было искривление позвоночника в сагиттальной плоскости, — Митенька ненавидел себя и готов был на любой подвиг, на любое злодеяние, чтобы стать как все.

А еще он ненавидел свою фамилию — такой фамилии не может быть у великого человека — и не любил, когда его называли Митенькой, словно какого-нибудь деревенского дурачка, который мочится в штаны, пускает слюни и визгливо хохочет, разевая щербатую вонючую пасть, но все его жалеют и называют уменьшительно-ласкательным именем.

Гавана говорила, что Иисус тоже был рыжим выблядком да еще, небось, и пидорасом, но Митеньку это не утешало. Да и матери его хотелось, чтобы сын вырос нормальным человеком, а вовсе не Иисусом. Она водила Митеньку по врачам. У него были плохие легкие, он часто болел ангиной, доктора опасались за его сердце и то и дело укладывали мальчика в больницу.

В Немецком доме — так в Чудове называли больницу, построенную немецкими военнопленными, — не было детского отделения, и Митеньке приходилось лежать в палате со взрослыми мужчинами. В перерывах между процедурами и приемом пищи они играли в карты, читали, разгадывали кроссворды, спали, от скуки брались за починку дверных замков, электропроводки или водопроводных кранов, а вечерами смотрели телевизор, пили водку, травили анекдоты и вяло волочились за медсестрами. Хуже всего было, когда они начинали приставать к Митеньке с вопросами о его горбе.

И только старик Архаров целыми днями лежал на своей койке поверх одеяла и смотрел в потолок. Он попал в больницу после того, как жена ударила его ножом в горло. Они прожили вместе почти пятьдесят лет, вырастили троих детей, никогда всерьез не ссорились и не изменяли друг другу, и вот однажды старуха Архарова проснулась среди ночи, взяла нож и ни с того ни с сего ударила мужа в горло. Потом она вызвала «скорую», а когда мужа увезли, наглоталась таблеток и умерла. Жизнь разлетелась вдребезги. Это слово — «вдребезги» — он повторял так часто, что его даже прозвали — Дребезги. Старик не мог понять, почему жена так поступила, за что она хотела его убить. Только об этом он и думал — о тайне, которая жила в сердце его жены, в самом темном его уголке, чтобы однажды ни с того ни с сего вырваться наружу и погубить все самое дорогое.

Быстрый переход