– Я думаю, версия профессора о том, как Делу очутился на Кроличьей поляне, вполне правдоподобна, – сказал Луи де Маар, подумав.
– А кто расчленил?
– В нашем заведении полно сумасшедших. Кстати Перен некорректно отверг кандидатуру Каналя…
– Почему это?
– Каждому известно, что Каналь тырит одежду у пациентов с тем, чтобы ее распороть и сшить заново…
– Ты думаешь, Каналь украл и расчленил труп Мартена Делу с тем, чтобы сшить его заново??
– Ты ведь почти уже поверил в это Глеб…
– Да, почти поверил, здесь это легко. Знаешь, пойду-ка я прогуляюсь за ворота, подумаю над всем этим.
– Один пойдешь?
– Да, Володя, ты уж извини.
– Пациентам запрещено ходить далеко. Можно только до поселка и кладбища.
– А я до поселка и пойду. Ну, может быть, поднимусь еще к подножью Апекса. Самовольно.
– Ну, тогда до обеда?
– До обеда, Володя, до обеда, – встал Жеглов.
Поднявшись следом, Шарапов пожал ему крепко руку и двинулся к себе валяться на диване.
17. Антимираж
Было солнечно, снег на склоне таял с охоткой, и шлось с охоткой. Выйдя за ворота, Жеглов прошел поселок, никого не встретив. Это удивило – поселок без детишек? Странно. Стало грустно – жизнь без детей обрывается с лучшей стороны, и он решил подняться повыше, чтобы взглянуть на нее свысока. Один ботаник, хороший друг, как-то говорил ему, что на все надо стараться смотреть свысока. Только так можно остаться человеком, и просто остаться, потому что когда ты приближаешь сердце к сердцу, то видишь то, чего видеть не следует. Видишь человеческую слабость, эклектику сознания, зоологические чувства, жадность до признания всего этого ближними. А станешь подальше, да повыше, все как-то обобщается до средней температуры и становится вполне приемлемым.
Он шел вверх по скалистой гривке, шел оглядываясь. Чем выше он поднимался, тем больше санаторий становился похожим на игрушечный. Светло-коричневые черепичные крыши, резные башенки Эльсинора, обнаженные деревья и обнаженные статуи, яркая зелень сосен, клумбы, почерневшие от тоски по цветам, и трава, изо всех сил старавшаяся позеленеть, даже жесткая кладбищенская щетина, вызывали у него теплые чувства, грели простой человеческой природой, желающей лучшего.
Вот и снежная линия… Он с удовольствием пошел по уступчивому снегу, пошел, оборачиваясь, потому что тот ботаник как-то раз вещал ему, в очередной раз обомлевшему от жизни:
– Когда трудно, иди по снегу, по снежной целине, иди и смотри – ты оставляешь следы, и, значит, жив и все еще идешь. Идущий человек оставляет следы, остановившийся – ничего не оставляет и ни от чего не может уйти…
– А если лето? – спросил тогда Жеглов. – И снега нет?
– Когда лето, я иду в лес и ломаю веточки, – признался ботаник. – Сломаешь со вкусом пару-тройку хрустких еловых веточек, и начинаешь верить, что способен переломить и другое. В том числе и то, что заводит в сумрачный лес.
Тогда Жеглов смеялся и жалел друга, а сейчас шел, оборачиваясь, и смотря на оставляемые следы, шел, пока снег не стал глубоким. Постояв, глядя на близкий теперь Апекс, ракетой рвавший голубое небо – к нему стремилась гривка, – обернулся… и санатория не увидел. Его не было!!! Не было вовсе! Знакомые складки местности были, был сосновый лес с тремя дубами, была речка внизу, было даже кладбище, щетиной крестов уходившее в жиденький туман, но санатория не было!
– Черт… Что это такое?.. – подумал он, безвольно опускаясь в снег. |