Мне казалось, пойму эту частность, пойму и некий всеобщий закон. Что случилось с моей страной? Куда она рванулась?
<style name="222">Зависть и ненависть Сережки <style name="222">Дробова
Жизнь, мягко говоря, не баловала Сережку Дробова.
Сколько себя помнил, жили в нищете...
Квартиру и коммунальной-то не назовешь...
Они жили фактически в прихожей. Через их узкую, как пенал, комнату проходили жильцы двух других.
Там жизнь шла чистая и красивая, как казалось Сережке. Там никогда не кричали друг на друга, оттуда не слышался мат, пьяный и гнусавый.
И оттуда частенько вкусно пахло. Не просто едой. А приготовленной с лаской и любовью.
...В соседней комнате, точнее, двух крохотных комнатушках, в которые вела их комната-прихожая, жили две взрослые, похожие друг на друга женщины, одна чуть старше, другая чуть младше, и дочь одной из них — сверстница Дробова.
Каждый день в беленьком или розовом, но всегда чистеньком и нарядном платьице, проходила она, демонстративно сморщив носик и отвернувшись, мимо остатков закуски на щербатом столе, лужиц пролитого на конопатой клеенке дешевого вина, мимо храпящей матери Дробова и лежавшего рядом с ней на узкой кроватке рыгающего очередного сожителя, мимо кровати самого Дробова, а позднее его младшей сестрицы Нинки и совсем уж маленького брата Вовки.
Она выходила на улицу, во двор, окруженный одно- и двухэтажными деревянными домами, и как бы продолжала свою чистую и красивую жизнь...
Она все делала красиво и изящно. Играла ли в лапту, или в «кислый круг», — она изящно ловила мяч, доброжелательно, с улыбкой бросала его партнерам, изящно, чуть отставив в сторону левую белокожую ручку, перебегала, — внутри «кислого круга», между кружками в лапте.
И даже если ей приходилось увертываться от летящего в нее мяча или, наоборот, принимать летящий в нее мяч (зависело от игры), она делала это красиво и изящно.
Потом она шла домой, — и после самой напряженной игры на ее белоснежном платьице не было ни пятнышка, не было вульгарных пятен от пота под мышками, и личико ее было все так же свежо и безмятежно.
Дома она ела кашу с молоком или вареную картошку, размятую с ложкой молока и добавлением чайной ложки сливочного масла, и запахи эти проникали сквозь тонкие щели дверей, будоража фантазии и мечты Сережки Дробова.
Соседка заканчивала еду и садилась возле черного, похожего на слоновье ухо репродуктора пить какао.
Из репродуктора неслась веселая музыка и лилась песня о том, как хорошо в стране советской жить.
Иногда сквозь мелодию прорывались женские рыдания. Во дворе говорили, что Дробовы, дед и брат деда, работавшие инженерами, — один в Горэнерго, второй на тракторном заводе, — оказались врагами народа. Еще перед войной. Им дали «десять лет без права переписки». Так что Таня их и не видала. Кто был ее отцом, во дворе не знали. И что с ним дальше случилось — тоже. Но по тому, как выглядела эта девочка, было ясно, что она дитя любви. От насилия и ненависти такие не рождаются.
Иногда Сережка подолгу рассматривал свое лицо в крохотном, круглом облупленном зеркальце, и ему казалось, что у него лицо тоже ничего.
И тогда оставалось предположить, что никогда им не виденный отец хотя бы короткое время любил его непутевую мать.
На фотографии в девичестве мать была вполне даже хорошенькой.
А ежедневное пьянство какое хочешь лицо изуродует.
А с другой стороны — на кого пенять? Советская власть дала им равные шансы. Но каждая из матерей по-разному им воспользовалась. Конечно, Сережка не виноват, что мать стала пьяницей и солдатской подстилкой. |