Такие же ворота были
слева, и выводили они во двор, и через эти ворота рабочие из сараев подавали
декорации, не помещавшиеся в ущелье. Я задерживался в ущелье всегда, чтобы
предаться мечтам в одиночестве, а сделать это было легко, ибо лишь редкий путник
попадался навстречу на узкой тропе между декорациями, где, чтобы разминуться,
нужно было поворачиваться боком.
Сосущая с тихим змеиным свистом воздух пружина-цилиндр на железной двери
выпускала меня. Звуки под ногами пропадали, я попадал на ковер, по медной
львиной голове узнавал преддверие кабинета Гавриила Степановича и все по тому же
солдатскому сукну шел туда, где уже мелькали и слышались люди, - в чайный буфет.
Многоведерный блестящий самовар за прилавком первым бросался в глаза, а вслед за
ним маленького роста человек, пожилой, с нависшими усами, лысый и столь
печальными глазами, что жалость и тревога охватывали каждого, кто не привык еще
к нему. Вздыхая тоскливо, печальный человек стоял за прилавком и глядел на груду
бутербродов с кетовой икрой и с сыром брынзой. Актеры подходили к буфету, брали
эту снедь, и тогда глаза буфетчика наполнялись слезами. Его не радовали ни
деньги, которые платили за бутерброды, ни сознание того, что он стоит в самом
лучшем месте столицы, в Независимом Театре. Ничто его не радовало, душа его,
очевидно, болела при мысли, что вот съедят все, что лежит на блюде, съедят без
остатка, выпьют весь гигантский самовар.
Из двух окон шел свет слезливого осеннего дня, за буфетом горела настенная лампа
в тюльпане, никогда не угасая, углы тонули в вечном сумраке.
Я стеснялся незнакомых людей, сидевших за столиками, боялся подойти, хоть
подойти хотелось. За столиками слышался приглушенный хохот, всюду что-то
рассказывали.
Выпив стакан чаю и съев бутерброд с брынзой, я шел в другие места театра. Больше
всего мне полюбилось то место, которое носило название "контора".
Это место резко отличалось от всех других мест в театре, ибо это было
единственное шумное место, куда, так сказать, вливалась жизнь с улицы.
Контора состояла из двух частей. Первой - узкой комнатки, в которую вели
настолько замысловатые ступеньки со двора, что каждый входящий впервые в Театр,
непременно падал. В первой комнатенке сидели двое курьеров, Катков и Баквалин.
Перед ними на столике стояли два телефона. И эти телефоны, почти никогда не
умолкая, звонили.
Я очень быстро понял, что по телефонам зовут одного и того же человека и этот
человек помещался в смежной комнате, на дверях которой висела надпись:
"Заведующий внутренним порядком
Филипп Филиппович Тулумбасов".
Большей популярности, чем у Тулумбасова, не было ни у кого в Москве и, вероятно,
никогда не будет. Весь город, казалось мне, ломился по аппаратам к Тулумбасову,
и то Катков, то Баквалин соединяли с Филиппом Филипповичем жаждущих говорить с
ним.
Говорил ли мне кто-то или приснилось мне, что будто бы Юлий Кесарь обладал
способностью делать несколько разных дел одновременно, например, читать что-либо
и слушать кого-нибудь. Свидетельствую здесь, что Юлий Кесарь растерялся бы самым
жалким образом, если бы его посадили на место Филиппа Филипповича.
Помимо тех двух аппаратов, которые гремели под руками Баквалина и Каткова, перед
самим Филиппом Филипповичем стояло их два, а один, старинного типа, висел на
стене.
Филипп Филиппович, полный блондин с приятным круглым лицом, с необыкновенно
живыми глазами, на дне которых покоилась не видная никому грусть, затаенная,
по-видимому, вечная, неизлечимая, сидел за барьером в углу, чрезвычайно уютном.
День ли был на дворе или ночь, у Филиппа Филипповича всегда был вечер с горящей
лампой под зеленым колпаком. |