— Так ты будешь драться или честно признаешься, что намочил от страха штаны?
Раздираемый двумя желаниями: немедленно влупить Копейкину по его наглой физиономии и отследить траекторию перемещения папы, Минька с досадой скрипнул зубами. Конечно, стоило бы безотлагательно дать Николяше по кумполу, хотя бы ради того, чтобы окружающие не сочли его трусом, но глупая копейкинская моська на данный момент интересовала его меньше всего. Безотрывно следя за долговязой фигурой отца, приближающегося к кабинету Марьи Николаевны, Минька привстал на пальчиках.
— Так ты будешь драться или нет? — в гнусавом голосе Николяши слышалось явное разочарование.
— Драться? — Видя, как высокая тёмная тень, остановившаяся у заветных дверей в соседней рекреации, на секунду застыла, Миня почти перестал дышать. — Ну давай же, давай… — Подталкивая отца взглядом в спину, он выразительно причмокнул и с облегчением увидел, как дверь на миг отворила яркий четырёхугольник дневного света, а потом сразу же захлопнулась, заглатывая высокую тёмную фигуру. — Так ты говоришь, драться? — Развернувшись, Минька счастливо засмеялся. — А отчего бы и не подраться с хорошим человеком?! Ребята, бей Копейкина, с меня мороженое! — звонко прокричал он, и, вопя от восторга, четвёртый «А» смешался в одну большую кучу-малу.
* * *
Несомненно, после скромного секретарского кресла в московском горкоме партии место второго по всему Узбекистану действительно было не только повышением, но и неслыханным везением, но для Ивана Ильича отъезд из столицы в Самарканд означал ссылку, заключение в пространстве, лишённом времени и надежд. Здесь, на краю земли, для Берестова было всё чужим: и опрокинутая, расплавленная синь запредельно высокого неба, неторопливо стекающая на горизонте в раскалённое марево песков, и облитые бело-голубой глазурью сахарные головы куполов мечетей, и вычурная вязь старинных камней, оглашаемая ежевечерними гортанными переливами чужих голосов, молящихся чужому Богу…
— Ванюша, я тебя умоляю! Ну что ты хочешь? Хочешь, встану перед тобой на колени?.. — Подойдя к мужу вплотную, Валентина взялась за угол кухонного стола и, по-собачьи заискивающе заглядывая Ивану Ильичу в глаза, стала медленно опускаться на пол. — Ванечка, милый… я тебя Христом Богом молю: сделай, как я прошу… — Коснувшись коленями пола, Берестова осела на бок, всхлипнула и, обняв ноги мужа, прижалась к ним лицом.
— Если ты рассчитываешь меня разжалобить — выброси это из головы.
С презрением взглянув на дрожащую у его ног жену, Иван Ильич попытался освободиться, но та, вцепившись в него мёртвой хваткой, крепко зажмурилась и, мелко затряся головой, пронзительно зачастила:
— Ванечка, миленький, хороший мой, славный, ну ты же не злой! Да, я знаю, я допустила ошибку, но все мы ошибаемся, пойми: безгрешных нет. Я знаю, я не стою твоего мизинца, я не стою того, чтобы сдувать пыль с твоих сапог! Нет! Не перебивай меня, дай мне сказать! — Почувствовав, что колени Берестова дрогнули, Валентина ещё крепче прижалась щекой к шерстяной материи его брюк. — Юра — твой сын, Ваня, он ни в чём не виноват, это я, я одна, пойми! Послушайся меня — помоги ему, всё ещё может быть как прежде!
— Как прежде уже ничего быть не может, Валя. — Холодно взглянув на макушку жены, на которой из-под обесцвеченных гидроперитом коротких завитков проглядывала светло-розовая кожа головы, Иван Ильич глубоко вздохнул, и его губы горько изогнулись. — Встань, не лето красное, по полу дует, ещё застудишься, — бесцветно бросил он, думая о чём-то своём. — Я понимаю твоё стремление помочь единственному ребёнку любыми путями, но твой Юра уже далеко не мальчик, ему тридцать два, а значит, он уже в состоянии отвечать за свои поступки. |