|
Я разбита, сердце обливается кровью. Я не больна, мужества у меня сколько нужно, не беспокойся. Соланж все время возбуждена и поэтому, насколько возможно, сильна; вчера мы похоронили это несчастное дитя подле моей бабушки и моего отца. Мы все в подавленном состоянии. Не знаю еще, как долго моя скорбь будет такой глубокой. Будь уверена, что я сделаю все возможное, чтобы она не убила меня. Я хочу жить для тех, кто у меня остался. Я люблю тебя и целую от всей души, моя дорогая дочь. Соланж растрогана твоей нежностью. Она чувствует ее и понимает…
Бывают такие добрые души, которые никогда не могут насытиться чужим горем. Им всегда хочется, чтобы несчастные пострадали еще немного. Санд осуждали за то, что она, несмотря на траур, ходила смотреть на прыжки саламандр в маленьком пруду; за то, что она спрашивала Мориса, была ли Соланж «хороша и красочна» 23 февраля на обеде у принца Наполеона; за то, что в июле возобновились спектакли в Ноане. Но Жорж Санд, как Гёте, была против того, чтобы культивировать скорбь. «Минуя могилы, вперед!» — под таким девизом она могла бы подписаться.
После смерти Нини «мальчики» Санд — Морис, Окант и Мансо, — чтобы развлечь ее, решили увезти в Италию. Это было прекрасное путешествие, сначала морем от Марселя до Генуи, «где мы завтракали на свежем воздухе под апельсиновыми деревьями, сплошь покрытыми плодами»; потом сушей через римскую равнину, «сидя друг на друге в чем-то вроде дилижанса», во Флоренцию, через Фолиньо, мимо озера «Тразимен, где Аннибал дал взбучку римлянам». Это фраза Мориса Санд, который описал Титин путешествие в фантастическом стиле: «Мы пересекаем владения герцога Моденского, где все из белого мрамора, все, начиная с изгороди крестьянской хижины до герцогской короны. Эти владения имеют 12 лье в окружности; войско состоит из 13 человек, включая музыкантов, и все его подданные торгуют мрамором…»
Из «безграничного юмора» можно понять, что путешествие было веселым, что домашние художники рисовали грубые карикатуры во вкусе Санд, что Мансо подстриг свои усы и целовал ногу святого Петра, что Санд, окрепнув, взбиралась на горы, усталая, веселая, что были обнаружены неизвестные растения и насекомые, что охотились за бабочками на развалинах Тускулума, короче говоря, что весь настрой этого итальянского похода был не такой, какой мы видим в «Письме к Фонтану». Санд была счастлива, но твердо решила находить все плохим и на каждом шагу сожалеть о Франции. Отсюда такие удивительные суждения: «Не верьте ни одному слову, когда будут говорить о величии и особой красоте Рима и его окрестностей. Для того, кто видел другое, все это незначительно; хотя и очаровательно в своей кокетливости… Рим во многих отношениях настоящие качели; нужно быть сторонницей Энгра, чтобы всем восхищаться… Это любопытно, это красиво, это интересно, это удивительно, но это слишком мертво… Город отвратителен в своем уродстве и грязи! Это Ла Шатр, увеличенный во сто раз…» О, беррийка!
А истина была в том, что она воспринимала зрелище Рима с заранее решенной враждебностью. Своему другу Луиджи Каламатта, упрекавшему ее в том, что она говорит только о нищих и мошенниках, а в Риме ведь существует и честный народ и мученики за свободу, она ответила, что императорская цензура не разрешила бы ей говорить об итальянских либералах, о Маццини и о Гарибальди, которых она любит: «Раз нельзя говорить о том, что в Риме сейчас молчит, парализовано, исчезло, то надо ругать в Риме то, что в нем ясно видно, что в нем культивируется: грязь, лень, бесчестность… Все-таки надо было когда-нибудь сказать о том, что получается, когда подпадают под власть сутаны, и я правильно сделала, сказав об этом, чего бы это мне ни стоило…»
Эта вспышка антиклерикализма тем более удивительна, что она проявилась вскоре же после намерения поместить Нини в монастырь, и в тот момент, когда у Санд было так много друзей — священников в окрестностях Ноана. |