Шань с трудом глотает. Слышит его слова:
– Теперь вы стали еще одной причиной, почему я намереваюсь выжить на Линчжоу и вернуться. Мне бы хотелось понаблюдать за вашей жизнью.
– Я не… – она обнаруживает, что ей трудно говорить. – Я не думаю, что за мной так уж стоит наблюдать.
Его улыбка, знаменитая, в узде бескомпромиссного мужества.
– А я думаю – стоит.
Лу Чэнь кланяется ей. Он делает это дважды. И выходит из комнаты.
Тихо закрывает за собой дверь.
Она стоит там же, где стояла. Чувствует свое дыхание, биение своего сердца, по-новому сознает свое тело. Она видит лампу, книги, цветы, кровать.
Один трудный вздох. Ее губы решительно сжаты в тонкую линию. Она не станет жить той жизнью, которую выбирают для нее другие.
Она пересекает комнату, открывает дверь.
В коридоре темно, но свет из ее комнаты падает в него. Он поворачивается на звук, силуэт в коридоре, уже на половине пути. Она выходит в коридор. Смотрит на его темную фигуру в сумраке, в который мир погружает ее (погружает их всех). Но свет есть – за ее спиной, в комнате, а иногда может даже быть свет впереди. Он остановился. Она видит, что он обернулся и смотрит на нее. Света достаточно, чтобы видеть ее там, где она стоит.
– Пожалуйста? – произносит она.
И протягивает руку к фигуре хорошего человека, в темноте дома, который не принадлежит ей, и мира, который ей принадлежит.
Для маскировки он надел широкополую шляпу купца, грубую тунику, подпоясанную веревкой, и свободные штаны. В горле у него было сухо, как в пустыне, и он ужасно злился на неумелых лентяев, которых гнал на север, подобно стаду овец, через опасную местность к реке. Собственно говоря, он даже вспомнить не мог, когда еще был так недоволен.
Возможно, мальчишкой, когда сестры однажды подглядели, как он справляет малую нужду, и начали отпускать шуточки насчет размера его полового органа. Он побил их обеих за это, и имел на это право, но ведь это не избавляет от насмешек, стоит им начаться, правда?
Приходится уехать, когда станешь достаточно взрослым, и совершить нечто безрассудное: поступить в армию в далеком от дома районе, чтобы совсем избавиться от этого смеха и от их прозвищ. И с тех пор можно лежать на своей постели в бараке и представлять себе, как утром в их роту приедет новобранец из дома и поприветствует тебя радостным возгласом: «Привет, Цзыцзи – Короткий хрен!», и таким образом испортит тебе жизнь и здесь тоже.
Во-первых, это просто неправда. Ни одна певичка никогда не жаловалась! И ни один из солдат, которые мочились рядом с ним на поле или в нужнике, удивленно не поднимал брови, ни в одном из подразделений, где он служил или которыми командовал. Ужасно несправедливо со стороны девчонок было говорить такие вещи об одиннадцатилетнем мальчишке.
Одна из его сестер уже умерла, и он не держал на нее зла даже в мыслях, из страха потревожить ее дух. Другая вышла замуж за мужчину, который, как понял Цзыцзи, жестоко избивал ее, когда напивался, а у ее свекрови был плохой характер. Ему следовало бы ей посочувствовать. Но он не сочувствовал. Если человек что-то говорит и наносит вред чьей-то жизни, то его собственная судьба может сложиться иначе из-за этого. Цзыцзи в это верил.
Он также верил – и даже знал наверняка, – что та холмистая местность, по которой они сейчас шли и несли с собой подарок от префекта ко дню рождения помощнику первого министра Кай Чжэню, а также трех соловьев в клетках для сада императора, была землей, буквально рождавшей разбойников.
Клетки спрятать трудно. Их упаковали в мешки и привязали к осликам. Он надеялся, что соловьи не погибнут – если это случится, ему несдобровать.
По дороге Цзыцзи все время озирался: ему казалось, что вот сейчас выскочат бандиты, вооруженные и злые, из бурой травы у дороги, из-за пригорков, хлынут из рощиц или темного леса, мимо которого они шли. |