|
– Эх, ты, чудак, Абсолют Абсолютович! Сам, видно, смок! – рассмеялся Пущин и потрепал его по плечу ласково.
Голицын подошел и прислушался.
– Да ведь мы и все, господа, не очень сухи, – опять усмехнулся Каховский язвительно.
– А вы-то сами что же? Вы лучше нас всех стреляете, – проговорил Пущин.
– Довольно с меня! Уже двое на душе, а будет и третий, – ответил Каховский.
Голицын понял, что третий – Николай Павлович.
На конце Адмиралтейского бульвара и Сенатской площади, близ каре мятежников, остановилась большая восьмистекольная карета, на высоких рессорах, с раззолоченными козлами, вроде колымаг старинных. Из кареты вылезли два старичка с испуганными лицами, в церковных облачениях: митрополит Серафим – Петербургский, и Евгений – Киевский.
Какой-то генерал схватил обоих владык в дворцовой церкви, где готовились они служить молебствие по случаю восшествия на престол, усадил в карету с двумя иподиаконами и привез на площадь.
Старички, стоя в толпе, перед цепью стрелков, и не зная, что делать, шептались беспомощно.
– Не ходите, убьют! – кричали одни.
– Ступайте с Богом! Это ваше дело, духовное. Не басурмане, чай, а свои люди крещеные, – убеждали другие.
У митрополита Евгения, хватая за полы, чтоб удержать, оторвали палицу и затерли его в толпе. А Серафим, оставшись один, потерялся так, что даже страха не чувствовал, остолбенел, не понимал, что с ним делается, – как будто летел с горы вниз головой; только крестился, шептал молитву, быстро мигая подслеповатыми глазками и озираясь во все стороны.
Вдруг увидел над собой удивленное, спокойное и доброе лицо молодого лейтенанта лейб-гвардии флотского экипажа, Михаила Карловича Кюхельбекера, Вильгельмова брата, такого же как тот, неуклюжего, длинноногого и пучеглазого.
– Что вам угодно, батюшка? – спросил Кюхельбекер вежливо, делая под козырек. Русский немец, лютеранин, не знал, как обращаться к митрополиту, и решил, что, если поп, так «батюшка».
Серафим ничего не ответил, только пуще замигал, зашептал, закрестился.
Некогда светские барыни прозвали его за приятную наружность «серафимчиком». Теперь ему было уже за семьдесят. Одутловатое, старушечье лицо, узенькие щелки заплывших глаз, ротик сердечком, носик шишечкой, жиденькая бородка клинышком. Он весь трясся, и бородка тряслась. Кюхельбекеру стало жаль старика.
– Что вам угодно, батюшка? – повторил он еще вежливей.
– Мне бы туда, к воинам… Поговорить с воинами, – пролепетал, наконец, Серафим, боязливо указывая пухлою ручкою на каре мятежников.
– Уж не знаю, право, – пожал Кюхельбекер плечами в недоумении. – Тут пропускать не велено. А впрочем, погодите, батюшка, я сию минуту.
И побежал. А Серафим робко поднял глаза и взглянул на лица солдат. Думал, – не люди, а звери. Но увидел обыкновенные человеческие лица, вовсе не страшные.
Немного отдохнул и вдруг, с тою храбростью, которая иногда овладевает трусами, снял митру, отдал иподиакону, положил на голову крест и пошел вперед. Солдаты расступились, взяли ружья на молитву и начали креститься.
Он сделал еще несколько шагов и очутился перед самым фронтом каре. Здесь тоже люди крестились, но, крестясь, кричали:
– Ура, Константин!
– Воины православные! – заговорил Серафим, и все умолкли, прислушались. Он говорил так невнятно, что только отдельные слова долетали до них. – Воины, утишьтеся… Умаливаю вас… Присягните… Константин Павлович трикраты отрекся… вот вам Бог свидетель…
– Ну, Бога-то лучше оставьте в покое, владыка, – произнес чей-то голос, такой тихий и твердый, что все оглянулись. |