Изменить размер шрифта - +

– Нет, тут не глупость.

– А что же?

– Не знаю. Может быть, мы не только с ними боремся; может быть, и в нас самих… Нет, не знаю, не умею сказать…

– Не умеете? Эх, Голицын, и вы туда же!.. А впрочем, пожалуй, и так – не глупость а что-то другое. Видели, давеча шпиона поймали, адъютанта Бибикова смяли, оборвали, избили до полусмерти, а Михайло Кюхельбекер заступился, вывел из толпы, проводил за цепь застрельщиков с любезностью, да еще шинель с себя снял и надел на него, потеплее закутал – как бы не простудился, бедненький! Упражняемся в христианской добродетели: бьют по левой щеке, подставляем правую. Сами как порченые – и людей перепортили: вон стреляют вверх, щадят врага. Человеколюбивая революция, филантропический бунт! Душу спасаем. Крови боимся, без крови хотим. Но будет кровь – только напрасная и падет на нашу голову! Расстреляют, как дураков – так нам и надо! Холопы, холопы вечные! Подлая страна, подлый народ! Никогда в России не будет революции!..

Вдруг замолчал, отвернулся, ухватился обеими руками за чугунные прутья решетки – разговор шел у памятника Петра – и начал биться о них головой.

– Ну, полно, Каховский! Дело еще не проиграно, успех возможен…

– Возможен? В том-то и подлость, что возможен, возможен успех! Но нельзя терять ни минуты – поздно будет. Ради Бога, помогите, Голицын, скажите им… что они делают! Что они делают!.. Да нет, и вы, и вы с ними! Вы все вместе, а я…

Губы его задрожали, лицо сморщилось, как у маленьких детей, готовых расплакаться. Он опустился на каменный выступ решетки, согнулся, уперся локтями в колени и стиснул голову руками с глухим рыданием:

– Один! Один! Один!

И, глядя на него, Голицын понял, что если есть между ними человек, готовый погубить душу свою за общее дело, то это – он, Каховский; понял также, что помочь ему, утешить его нельзя никакими словами. Молча наклонился, обнял его и поцеловал.

– Господа, ступайте скорее! Оболенский выбран диктатором; сейчас военный совет, – объявил Пущин так спокойно, как будто они были не на площади, а за чайным столом у Рылеева.

Оболенскому навязали диктаторство почти насильно. Старший адъютант гвардейской пехоты, один из трех членов Верховной Думы Тайного Общества, он больше, чем кто-либо, имел право быть диктатором. Но если никто не хотел начальствовать, то он – меньше всех. Долго отказывался, но, видя, что решительный отказ может погубить все дело, – наконец, согласился и решил собрать «военный совет».

Совет собирали и все не могли собрать. Шли и по дороге останавливались, как-будто о чем-то задумавшись, все в той же чаре недвижности.

– Почему мы стоим, Оболенский? Чего ждем? – спросил Голицын, подойдя к столу, в середине каре, под знаменем.

– А что же нам делать? – ответил Оболенский вяло и нехотя, как будто о другом думая.

– Как что? В атаку идти.

– Нет, воля ваша, Голицын, я в атаку не пойду. Все дело испортим: вынудим благоприятные полки к действию против себя. Только о том, ведь, и просят, чтобы подождали до ночи. «Продержитесь, говорят, до ночи, и мы все, поодиночке, перейдем на вашу сторону». Да у нас и войска мало – силы слишком неравные.

– А народ? Весь народ с нами, дайте ему только оружие.

– Избави Бог! Дай им оружие – сами будем не рады: свалка пойдет, резня, грабеж; прольется кровь неповинная.

– «Должно избегать кровопролития всячески и следовать самыми законными средствами», – напомнил кто-то слова Трубецкого, диктатора.

– Ну, а если расстреляют до ночи? – сказал Голицын.

Быстрый переход