И когда утром на службу приходит женатый вахмистр и расстегивает две пуговицы кителя, чтобы из щели, из которой выглядывает клетчатая рубашка, достать большую кожаную книжицу красного цвета, то Иоахим, как правило, сам невольно хватается за пуговицы своего кителя и чувствует себя уверенным, только убедившись, что все они застегнуты. Он был близок к желанию, чтобы форма стала прямым продолжением кожи, а иногда он также думал, что в этом, собственно говоря, и состоит задача формы, или что, по крайней мере, нижнее белье проставлением на нем эмблем и знаков различия следует сделать частью формы, ибо тревогу вызывало то, что под кителем каждый носил что-то анархическое, что было общим для всех. Мир, возможно, рухнул бы, если бы в последнее мгновение для гражданских лиц не было изобретено крахмальное белье, превращающее рубашку в белую доску и делающее ее непохожей на нижнее белье. Иоахиму припоминалось удивление своего детства, когда он обнаружил на портрете дедушки, что тот носил не крахмальную рубашку, а кружевное жабо. Впрочем, в те времена людям была свойственна более глубокая внутренняя вера в Христа, и им не нужно было искать защиту от анархии где-нибудь в другом месте. Все эти раздумья были, скорее всего, лишены смысла, все они были лишь следствием несуразных высказываний какого-то там Бертранда; Пазенову стало почти что стыдно носиться перед вахмистром с такими мыслями, и если они напрашивались, то он гнал их прочь и одним движением приводил себя в молодцеватый служебный вид.
Но когда он гнал прочь эти мысли как лишенные смысла и принимал форму как нечто данное природой, то за этим крылось что-то большее, чем просто вопрос о том, что одевать, что-то большее чего-то, что хотя и не наполняло его жизнь содержанием, но вид ей все-таки придавало. Ему частенько казалось, что он сможет решить этот вопрос, в том числе и проблему взаимоотношений с Бертрандом, одним определением -- "товарищи по солдатской службе", хотя он был совершенно далек от того, чтобы таким образом стремиться выразить свое предельное уважение к солдатской службе и предаваться особому тщеславию, он ведь заботился даже о том, чтобы его элегантность не выходила за четко определенные уставом пределы и не отклонялась от них, и для него не было неприятным услышать, как однажды в кругу дам была высказана небеспочвенная точка зрения, что неуклюже длинный покрой формы и навязчивые цвета пестрого платка не очень идут ему и что коричневатый сюртук художника со свободным галстуком ему подходили бы куда больше. То, что форма значит для него все-таки очень много, объяснялось частично постоянством, унаследованным от матери, которая предпочитала всегда придерживаться того, к чему уже однажды привыкла. Ему самому иногда казалось, что ничего другого для него существовать и не может, хотя он все еще испытывал неприязнь к матери, которая тогда безропотно следовала указаниям дяди Бернхарда. Но если такое все же случается и если кто-то со своих десяти лет привыкает к тому, что на нем форма, то он прирастает к ней, словно к Нессовой одежде, и никто, а меньше всего Иоахим фон Пазенов, не способен определить, где проходит граница между его Я и Формой. И все-таки это было больше, чем привычка. Потому что если бы даже это не было его военной профессией, которая пустила в его существе глубокие корни, то форма была бы для него символом чего угодно; и он в течение лет так лелеял ее, что, укрывшись и замкнувшись в ней, он не мог бы больше обходиться без нее, замкнувшись от мира и от отцовского дома, довольствуясь такой безопасностью и укрытостью, более почти не замечая, что форма оставляет ему всего лишь узкую полоску личной и человеческой свободы, не шире, чем узкие крахмальные манжеты, которые разрешены офицерам формой, Он не любил одевать гражданское платье, и для него было в самый раз, что форма удерживала его от посещений сомнительных заведений, где он предполагал встретить гражданского человека по имени Бертранд в окружении распутных бабенок, ибо его часто охватывал непонятный страх, что и его может постичь необъяснимая судьба Бертранда. |