Несправедливо и неразумно, чтобы письмо Рут такое с ней вытворяло, но что проку дискутировать с собственным настроением.
Бороться с этими микрокатастрофами, советовал Берни, было проще простого: мысленно агонизировать себе полным ходом, в то же время поддерживая в себе состояние решительного бездействия. В конце концов скука стала хуже боли. Уход в прошлое – эскапизм, если не сказать сильнее – мог еще привести к пренеприятному случаю дихронатизма. Так что она сидела на протертом канапе в коридорной нише и анализировала все позиции, по которым жизнь ее выродилась не пойми во что, пока в без четверти четыре не зашла Уилла за своими пирогами.
Муж Уиллы, как и Алексин, практиковал термогигиену – специализация до сих пор достаточно редкая, так что какая-никакая, а дружба домами просто не могла не затеплиться, хотя нежелание якшаться с соседями ньюйоркцы впитывали с молоком . Алексу и Уиллу также не объединяло практически ничего, кроме термогигиены, которая на микроуровне сводилась к пользованию одной плитой на двоих, но пищу для бесед обеспечивала куда более скудную, чем их мужьям. Уилла – которая, по ее словам, набрала в свое время на регент-тестировании “ай-кью” не больше не меньше, а 167, – в чистом виде являла собой типаж “новой француженки”, прославленный фильмами двадцатилетней давности, да, собственно, и всем французским кино. Она не занималась ничем, и ничто ее не волновало, и, нутром чуя всю необходимую арифметику, она заглатывала “пфицеровские” зеленые плюсики и розовые минусики, дабы выйти дурной на абсолютный ноль. Ни на мгновение не давая себе поблажки, она стала красивой, как “шевроле”, и бездумной, словно цветная капуста. Достаточно было пять минут с ней пообщаться, и к Алексе вернулось чувство собственного достоинства, едва не утраченное безвозвратно.
Далее день с благодушной предсказуемостью покатился к вечеру, с остановками на всех станциях. Рагу вышло не менее величественным и жизнерадостным, чем в последнем стоп-кадре на рецептурной кассете. В конце концов позвонила-таки Лоретта, и они передоговорились встретиться на четверг. Танкред явился домой с опозданием на час – явно забегал в парк. Она знала; он знал, что она знает; но чисто чтобы не терять формы, Танкред должен был измыслить что-нибудь эдакое безобидное и непроверяемое (партию в шахматы с Дикки Майерсом). В 5:50 она извлекла рисовый пудинг, весь из себя румяный и рассыпчатый. Потом, перед самым выпуском новостей, позвонили из конторы и экспроприировали субботу – разочарование традиционное, как безвозмездное заглатыванье уймы монет телефонами-автоматами.
Джи опоздал не больше чем на полчаса.
Рагу было истинное откровение.
– Это настоящее? – поинтересовался он. – Не могу поверить.
– Мясо – не мясо, но свиной жир настоящий.
– Невероятно.
– Ага.
– Добавки можно? – спросил он.
Она наскребла последнюю розетку (Танку досталась подливка) и принялась смотреть, с незапамятной снисходительностью, как муж и сын доедают ее завтрашний ленч.
После обеда Джи забрался в ванную медитировать. Когда он погрузился в глубокие альфа-ритмы, подошла Алекса, встала возле туалета и принялась его рассматривать. (Он не любил, когда на него глядят; как-то он чуть не отдубасил одного парнишку в парке – тот все никак не мог перестать пялиться.) Тело чересчур волосатое, мочки ушей длинные и с завитками, шея мускулистая, впадины и выпуклости – тысяча оттенков плоти вызывали в ней ту же смесь восхищения и озадаченности, что испытывала при виде Нарцисса нимфа Эхо. С каждым годом их брака он становился ей все более чужим. Иногда – и как раз в такие моменты она любила его сильнее всего – он вообще казался едва ли человеком. Не то чтоб она закрывала глаза на его недостатки (он был – как, наверно, и все – человек-загадка); скорее, походило на то, что некая, самая глубинная часть его никогда не знала ни терзаний, ни страха, ни сомнений, ни даже, в сколь-либо значительной степени, боли. |