Все ребята получили по смертной казни с автоматической заменой на двадцать пять лет каторжных лагерей. Самому старшему "террористу" Блюму было девятнадцать лет.
Гроднера, который сдал Блюма, тоже вскоре забрали, как "язычника", очищая кадры органов от "литовцев". Сидя в камере с Блюмом перед этапом, Гроднер поучал его:
- Чудак, тебя обработали, как куренка. Разве можно колоться и сдавать людей? Надо было брать на себя анекдот, получать пятерку по Особому совещанию и мотать в лагерную самодеятельность.
- Сука, - сказал Блюм грустно, - жидовская морда. Пусть твой папа Гроднер вертится в гробу пропеллером, сука. Ему будет плохо за такого просексоченного сына...
...Блюм вышел из парикмахерской красивым, хотя несколько ссутулившимся. Он сильно полысел за эти годы. И потом у него изменилась походка: она стала какой-то суетливой, непомерно быстрой.
- Ты чего семенишь? - спросил я. - Идешь как балерина...
- Там были деревянные колодки, - ответил он, шмыгнув носом, - соскакивали, заразы. Ну, ты придумал, куда двинем?
- Да. Нас ждут редакторши кино.
- Старухи?
- Что ты... Выпускницы ГИКа, они боготворят тебя заочно, с моих слов.
Мы сели в троллейбус. Блюм прилепился к стеклу и начал вертеть головой, как птица.
- Слушай, а сколько стоит мороженое? - спросил он.
- Смотря какое.
- Мне там часто снилось шоколадное эскимо на палочке. Вдруг, просветлев лицом и став прежним Блюмом, он возгласил:
- Ешьте зернистую икру, это питательно и вкусно!
- Ты что? - удивился я.
- Ничего. Просто читаю объявление. Вон, видишь на стене дома.
Он помолчал немного, а потом выкрикнул на весь троллейбус:
- Ешьте мороженое, оно холодное и вкусное, и не ешьте дерьмо, оно невкусное, хоть питательное!
Пассажиры, слышавшие его реплику, стали смотреть в разные стороны, будто ничего не произошло. Блюм внимательно оглядел их и скорбно заметил:
- Все в порядке, ничего не изменилось. Люди по-прежнему хорошо воспитаны. Хоть бы один сказал, что я подонок! Нет, молчат, как мыши.
Редакторши, у которых я пасся в тот год, увидев Блюма, стали молчаливо-торжественными. Они быстро затащили его в комнату, чтобы Блюма не увидели соседи, и стали просить, чтобы он рассказал им свою одиссею. Они теребили его, трогали за руки и смотрели на него влажными глазами. Блюм поначалу улыбался, лицо его стало жалким, а потом на скулах выступили красные пятна:
- Девочки, какая к черту одиссея, когда у вас тут эдакий цветничок!
И залился идиотским смехом, - похрюкивая и брызгая белой слюной. Редакторши недоуменно переглянулись. Тогда Блюм, юродствуя, перецеловал каждую, приговаривая:
- Ах, девочки, вы себе не представляете, какое это счастье прикасаться к гибкому женскому стану!
Бедные редакторши стали поочередно выскакивать в коридор. У девушек вообще есть манера выскакивать в коридор, а особенно если их трое, а нас двое, да еще один из лагеря. Они там консультировались, как быть дальше. Одна из редакторш, Мика, вернулась первой, села возле Блюма и сказала:
- Вы, наверное, ужасно устали, милый...
- Почему? - удивился Блюм. - Я ничуть не устал, крошка, - и он положил ей ладонь на грудь.
- У вас в глазах столько горя, - Мика осторожно отодвинулась.
- Какое там горе, - хихикнул Блюм, подсаживаясь еще ближе к Мике. - Нет никакого горя, когда рядом такая крошка, как ты!
- Сейчас я принесу кофе, - сказала Мика и вышла.
- Сколько у них станков? - спросил меня Блюм. - Где мне с ней примоститься?
- Не гони картину, они ж не проститутки.
- Какая жалость. А долго надо с ними разводить матату?
- Ты что - забыл?
Блюм внимательно посмотрел на меня:
- Да. Потому что там мы онанировали не на разговоры, а на репродукции с Рембрандта, где были изображены толстые женщины. |