Изменить размер шрифта - +

— Нет.

— Да! Я не поеду в Венецию. Тем более в тот самый дом, где впервые познал… Да ты посмотри на меня: ни за что не поеду, я же умру, как только войду в этот дом! А я завещал свой скелет науке. Только представь, сколько хлопот будет с его переправкой в Россию?!

— Твоя мама попросила сжечь эти письма в доме, где ты слушал певицу по ночам?

— Не в доме, конечно, — на канале у этого дома, чтобы пепел попал в воду.

— Сколько лет ей было, когда она отдала письма?

— Ей?.. Нужно посчитать. Девяносто семь минус пятьдесят… Подожди, она умерла на следующий год, это было в сорок восьмом. Значит, она…

— Она отдала тебе письма, когда ей было пятьдесят семь лет.

— Это так важно?

Тогда я сказала “нет”. Промучилась недели две, потом не выдержала.

— Рассказывай, — приказал старик, как только я пришла. — Что тебя так изводит? Ты влюблена?

— Прекрати, я люблю только тебя, — отмахнулась я.

— Прекрасный ответ для семнадцатилетней кокетки. Тогда что же?

И я решилась.

Сама не понимаю, как у меня повернулся язык, но я выдала старику свои предположения. Я сказала, что польская певица и его мать… что они страстно любили друг друга и дважды назначали встречи в Венеции. Эти звуки из верхнего окна…

— Прекрати. Это неудачная фантазия, — через силу улыбнулся старик.

— Это не фантазия. В письмах есть даты. Я посмотрела — в их вторую и последнюю встречу тебе было как раз двенадцать лет!

— Прекрати сейчас же, иначе ты больше не войдешь в мой дом!

— Вот как? А что я такого сделала? Рассказала повелителю вымысла немного правды? Почему это тебя так ужасает? Что тут страшного? Ты только прочти, сколько в этих письмах страсти и настоящей преданной любви! Настоящей, понимаешь, живой, горячей, как кровь!

— Будь проклят тот день, когда я решил научить тебя французскому, — выдохнул старик. — Вот почему мои родители развелись после Венеции…

— Ты думаешь, твой отец узнал?

— Мой отец?.. Тебе лучше уйти.

Это было сказано таким тоном, что я сразу направилась к двери. В коридоре потрогала по инерции зонт, посмотрела на себя в зеркало и услышала шепот из комнаты:

— Эта шляпа, эта его дурацкая шляпа!..

Я сидела в подъезде на ступеньке лестницы и, похолодев внутренностями, видела, как отец Богдана, о котором в квартире не было ни одной бумажки, ни одного напоминания (“Мама все извела, чтобы не вспоминать о нем, а я был слишком мал тогда, чтобы настаивать на памяти”), идет по затертым ступенькам наверх, наверх… наверх… Туда, где спит после ночи любви женщина, которая увела из его постели жену. Мне самой не понравилось то, что я представила, я хотела прийти вечером, рассказать этот ужас и посмеяться вместе с ним, но он позвонил и просил не показываться ему на глаза несколько дней. А дальше вы знаете. Он покончил с собой в тот же вечер, пока я, злая и несчастная, тащилась в электричке на дачу к Тете-кенгуру, к ее шестнадцати хомякам, которых я зловредно каждый раз выпускала из клетки, а они, вопреки законам свободы, к ночи собирались обратно, к ее шести мальчикам, любимое занятие которых — пугать и причинять боль всяким незнакомым людям и животным, а потом либо убегать — по обстоятельствам — либо выпрашивать прощение, к ее девочке — редкий случай аутизма (еще бы — седьмая, младшая, идеальный объект для изучения братьями рефлексов млекопитающих), и собаке с кошкой — сенбернару и сиамской уродине, всегда непостижимым образом оказывающихся к утру у меня под одеялом.

Быстрый переход