Изменить размер шрифта - +
Я взяла книгу Эриха Фромма, которую дал мне Алан. Мой хозяин сказал, что Фромм так яростно критикует механизацию, поскольку его собственная литературная техника механизирована. На тот момент я не была уверена в понимании того, что имеет в виду Алан, но когда приобрела большинство его книг, то осознала, что не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы это понять.

Алан критиковал Фромма за осуждение механической культуры смерти, так что она может бесконечно репродуцироваться под видом жизни. Алан сравнивал концепцию социального характера Фромма с Шпенглеровским аграрным мистицизмом и утверждением, что для сельской местности и для города характерны несхожие социальные типы. Когда я сказала, что не понимаю, о чем он говорит, Алан предложил мне взять его экземпляр “Заката Европы”, если мне хочется потратить несколько часов на пустую болтовню правого крыла. Он поднял с пола “Анатомию человеческой деструктивности” Фромма. Напротив меня сейчас, когда я это пишу, стоит его издание 1977 года в мягкой обложке, выпущенное “Пингвином”. Алан открыл книгу на странице 440 и указал на высказывание Фромма о лозунге “Да здравствует смерть!”. Алан нашел экземпляр “С другого берега” Александра Герцена и показал, что русский популист использовал лозунг “Viva La Mort! И пусть будущее восторжествует!” в конце письма, написанного в Париже 27 июня 1848 года.

Алан критиковал Фромма за непонимание как исторического генезиса лозунга “Да здравствует смерть!”, так и его значения. Он снял с полки “Отверженных” Виктора Гюго и продемонстрировал мне отрывок, где описывались толпы, отстаивавшие Парижские баррикады 1832 г., и кричавшие “Да здравствует смерть!”. Он заставил меня посмотреть два текста Маркса от 1848-го г., “Классовая борьба во Франции” и “18 Брюмера”. Он подчеркнул, что более поздняя работа начинается со знаменитого наблюдения о повторении истории самой себя — в первый раз как фарса, а во второй раз как трагедии, — и, согласно Алану, именно это и произошло в Испании во время гражданской войны. Затем он вытащил “Конец истории и последний человек” Фрэнсиса Фукуямы и привлек мое внимание к цитате в начале главы 13 из Гегелевской “Феноменологии”, относительно диалектики хозяин/раб. Алан пробормотал, что даже такой правый кретин, как Фукуяма, продвинулся гораздо глубже в своем поверхностном чтении Гегеля, чем Фромм.

Алан в ярости расшвырял по комнате несколько книжек Фромма, отвергая их и их автора за игнорирование смерти Сократа, как акта самозаклания, которое дало рождение западной философии. Алан настаивал, что любой философ или оккультист, достойный своего статуса, может сказать тебе, что смерть — дополнение к жизни, точно как жизнь — дополнение к смерти, и что мы только начинаем жить в смерти. Способность воображать нашу собственную смерть не только делает нас людьми, она может еще сделать нас богоподобными. Фромм воображал, что он — марксист, — и по-прежнему полностью игнорировал то, что Гегель говорил о смерти. Заметив дальше, что даже Норман О. Браун предпочтительнее Фромма, Алан поднял свою куртку и предложил выйти на улицу где-нибудь перекусить.

Мы направились в “La Bonne Baguette” и съели там французский луковый суп с хлебом. Алан пил эспрессо, я каппучино. Я спросила его, много ли людей он знает в Абердине. Он ответил, что никого, и что я была первым человеком, с которым он подружился, успев пробыть в городе лишь пару дней. Тогда я захотела выяснить следующее: если Алан никого не знал, то кого он привел, чтобы трахнуть меня. Он заявил, что меня трахал Дадли. Дадли? Дадли Стояк. Кто такой Дадли Стояк? Чревовещательская кукла, которую я видела в спальне. Алан привез ее из Лондона. Я сказала Алану, чтоб он не нес околесицу. Алан тогда спросил, смогу ли я поверить в то, что он просто вышел и подцепил на улице какого-то двадцатилетнего мальчика.

Быстрый переход