|
Играя на моих сыновних чувствах, рассудил я, он намерен предложить себя в суррогатные отцы, став моим защитником и любовником. Мои подозрения оказались напрасными. Правда о том, что нас связывало, была куда ужаснее.
Он замолкает. У него перехватило дыхание… или закончилось мужество? Манди не решается произнести хоть слово, но его молчание, похоже, помогает, потому что какое-то время спустя к Саше возвращается дар речи.
– Скоро мне становится ясно, что герр пастор – единственная конкретная тема нашего разговора в саду. В «Белом отеле» я практически не прикасался к алкоголю, лишь один раз выпил «Шате муншайн» и чуть не умер. Теперь же Профессор поил меня «Обстлером» и одновременно бомбардировал вопросами о герре пасторе. И в вопросах этих слышались уважительные нотки. Его интересовали бытовые привычки моего отца. Пил ли он? «Откуда мне знать? – отвечал я. – Я не видел его почти двадцать лет». Помню ли я, чтобы отец говорил дома о политике? Здесь, в ГДР, до того как сбежал на Запад? Или потом, в Западной Германии, после того как вернулся, пройдя обучение в Америке? Ссорился ли он с моей бедной матерью? Были у него другие женщины, он спал с женами коллег? Принимал ли наркотики, ходил по борделям, играл на скачках? Почему Профессор задавал мне все эти вопросы об отце, я на тот момент не понимал.
Уже не герр пастор, отмечает для себя Манди. Мой отец. Последняя линия обороны Саши прорвана. Он уже воспринимает отца как личность, тот более не абстракция.
– Сгустились сумерки, и мы прошли в дом. Обстановка никак не тянула на пролетарскую: мебель периода империи, прекрасные картины. Все самое лучшее. «Каждый дурак может жить при отсутствии удобств, – пояснил он. – В „Манифесте Коммунистической партии“ нет запрета на роскошь для тех, кто ее заслуживает. Почему только дьявол должен носить лучшие костюмы?» В столовой с лепным потолком вышколенные слуги подавали нам курицу и западные вина. Когда мы пообедали и слуги удалились, Профессор провел меня в гостиную и усадил рядом на диване, разом возродив мои подозрения о его гомосексуальности. Он объяснил, что собирается поделиться со мной очень важным секретом, и, пусть его вилла и постоянно проверяется на предмет подслушивающих устройств, даже слуги не должны ничего слышать. Он также сказал, что слушать я должен молча, не перебивая его, воздерживаясь от комментариев, пока он не закончит. Я могу слово в слово повторить его речь, так уж она впечаталась в мою память.
Саша на мгновение закрывает глаза, словно перед прыжком в пропасть. И говорит уже с интонациями Профессора.
– «Как ты уже, наверное, сообразил сам, мнения моих коллег, работающих в системе государственной безопасности, относительно того, что с тобой делать, разделились, отсюда и допущенные в отношении тебя перегибы. На достаточно долгий период времени ты стал футбольным мячом в игре двух соперничающих команд, за что я приношу тебе персональные извинения. Но, будь уверен, с этого момента ты в надежных руках. Я собираюсь задать тебе вопрос, и вопрос этот риторический. Каким бы ты предпочел видеть своего отца? Wendehals, ложным священником, продажным лицемером, общающимся с контрреволюционными агитаторами, или человеком, верящим в идеалы, столь преданным великой борьбе за победу революции и принципам ленинизма, что ради них он готов терпеть презрение единственного сына? Ответ, Саша столь очевиден, что можешь даже не озвучивать его. А теперь я задам тебе второй вопрос. Если такой человек, со дня своего удивительного прозрения в Советском Союзе выбранный партийными органами для выполнения чрезвычайно опасного задания, когда цена ошибки – собственная жизнь, теперь лежит на смертном одре далеко в тылу врага, хотел бы ты, единственный и горячо любимый сын, утешить его в последние на этой земле часы или оставил бы на милость тех, чьи коварные замыслы он разрушал, сколько мог?» Профессор мог бы не запрещать мне говорить, потому что у меня и так отнялся язык. |