— Как про что!? Про тебя, про меня, про нас! Мне нездоровится. Я… совсем больная. Мне холодно, знобит что-то…
Говорит, а сама цепляется горячими руками за мои колени, из её пальцев в меня вливается жидкое пламя, и меня тоже начинает знобить, уши — дыбом, планка — на одном гвозде, и я совсем ничего не соображаю. Мне только жалко, что я раньше не знал, какая она на самом деле — я был бы гораздо вежливее и дразнить не стал бы такую женщину…
И тут у неё с плеч плащ потёк. Старая холстина, как бархат какой — тяжёлыми складками, прямо-таки струями. Я глаза зажмурил и башкой потряс, чтобы чуток в себя прийти, а как открыл глаза — она уже без этой своей проволочной штуковины и распускает ворот у рубашки. Тянет шнурок, тянет… А рубашка на груди выглядит так, будто там у неё… А у неё там по моим наблюдениям, ничего подобного нет, такого у живой женщины вообще не может быть, только у нарисованной, да и то, если гениальный маньяк рисовал. Но оно есть, потому что в вырез кое-что видно.
Я уже ничего поделать не мог. И она меня притянула к себе одними глазами, а зрачки, как ведьмины омуты, и кожа — горячий металл, и зубы леденцового вкуса… И пахла она убийственно: костром, луной, мокрыми травами, фиалками и сладким вином…
Я понял, что любит она меня. Любовь её вдруг проявилась, как запах, как вкус, как смех — как факт, осязаемая совершенно и реальная, как весь мир, который качался и плыл вокруг, а я снова думал, какой я идиот. Надо было ни на что не смотреть, а петь ей песни и на руках таскать. И она мне казалась не тяжелее девочки из леса, но в ней была живая сила, честная человеческая надёжность…
И тут, в самый неподходящий миг, снаружи захрюкала проклятая лошадь и всё обломала. И вторая, будь она неладна, тоже забила ногами и захрюкала на всё ущелье. И Ада выскользнула из моих рук, прямо-таки сорвалась, как вихрь, только и успела прихватить своё имущество и крикнуть на ходу:
— Боюсь, что сопрут!
Я взял бластер и приложился к холодному металлу лбом. А когда чуть-чуть остыл, услышал, как снаружи шелестит дождь.
Тем временем в пещеру Ори вошёл. Мокрый и весёлый, с венком из белых цветов на голове — а запах такой, что даже дым перебил.
— Слушай, — говорит, — там такой дождище ливанул — только в предгорьях и бывает такой. А деревья такие реденькие, некуда спрятаться. Холодно, — и смеётся.
И усаживается около остатков костра греться. А мне жарко. И тут входит Ада.
Мокрая и весёлая, с охапкой хвороста, завёрнутой в плащ. В своей броне из колечек, под которой ничего не поймёшь, хотя рубаха фигуру облипла.
— Дождь хлынул, — говорит, — будто небо треснуло. Но хворост сухой, а плащ высохнет.
И начала подкладывать ветки в огонь, будто важнее и дела нет. Оттолкнула Ори коленом, чтоб не мешал.
И вот, значит, она повелевает огнём, а меня колбасит и замыкает, но голова ясная, и я думаю: куда же можно деть такую грудь, если она есть? И куда деть вот это вот… эту силу, этот свет, эту честность, если они, опять же есть? И как это всё увязывается между собой?
Женская нелогичность…
Может, думаю, я чего-нибудь не понял и Ори со мной заодно? А она всё-таки какая-нибудь ведьма? Или это у Жриц Третьей Луны бывает временами? Вроде лунного удара, скажем…
И я закуриваю высохшую сигарету. Ори тут же морщится, корчит рожицу и выдаёт:
— Ну и вонючий же ты дракон, Снайк! В жизни таких не видал!
А Ада смотрит на него с омерзением, на меня — с презрением, и молчит. Как всегда.
Ори как Ори, и Ада как Ада. И у меня последние проблески понимания исчезли.
Я теперь сижу и жду, не скажет ли Ада хоть чего-нибудь замечательного. Но она молчит, только фыркает и косится. |