Сидя в комнате наедине с Андреем, она испытывала только животный страх за своего детеныша и не в состоянии была даже про себя произнести эти ужасные слова, не говоря уж о том, чтобы озвучить свои подозрения Бегорскому. Ей было стыдно перед Андреем, стыдно за то, что у нее такой сын, и стыдно оттого, что она не может перестать его любить, жалеть и беспокоиться о нем. Зато сейчас она все проговорила, и в голове прояснилось. Она почувствовала, что сможет спокойно, ничего не напутав и не испортив, провести переговоры с похитителями. Андрей был прав, горячий душ и в самом деле помог.
Она переключила кран на холодную воду и вздрогнула от обжегших кожу струй. Постояла, сколько смогла вытерпеть, потом снова включила горячую воду и снова холодную. Всё, теперь можно выходить. Люба с силой растерлась белым махровым полотенцем, кожа покраснела и начала гореть. Бросила взгляд в зеркало и поразилась произошедшей в ней перемене: она стала почти такой же, какой была всегда. Почти… Седые пряди никуда не исчезли, и синяки под глазами остались, но сами глаза уже не были потухшими, в них светились сосредоточенность и решимость. Даже овал лица словно подтянулся. Она разобрала руками волосы на пробор и внимательнее всмотрелась в свое отражение – давно пора начать краситься, седых волос уже много, а теперь и новая седина добавилась. Но цены в парикмахерских так взлетели! Была бы Тома рядом, она бы сделала Любе чудесную головку, но сестра далеко.
Люба расчесалась, собрала отросшие волосы в тугой хвост на затылке, перетянула аптечной резинкой, потом тряхнула головой, сняла резинку и отыскала в стоящей здесь же косметичке пластмассовую французскую заколку, которую Аэлла когда-то подарила Леле и которая уже года два, с тех пор как Леля стала носить короткие стрижки, валялась без дела. Вот и пригодилась. Накинув халат, Люба выскользнула из ванной, добралась до стоящего в прихожей гардероба и достала брюки и темный глухой свитер. Ей отчего-то казалось, что в привычной домашней одежде она будет расслабленной и не сможет поговорить по телефону с похитителями так, как нужно. Из комнаты до нее донеслись голоса Андрея и Лели. Значит, дочка проснулась и ждет своей очереди, чтобы занять ванную комнату. Интересно, что ей сказал Андрей? Правду? Или все-таки пощадил девочку?
Одевшись, Люба вышла в большую комнату. Андрей расхаживал взад и вперед, а Леля сидела на диване, сгорбившись и зябко кутаясь в шаль, накинутую поверх ночной сорочки.
– Лелечка, иди, ванная свободна, – сказала Люба. – Давай быстрее, уже двадцать минут восьмого, сейчас я сделаю завтрак.
– Не торопись, мама, – глухим голосом откликнулась дочь. – Я не пойду в университет. Я останусь дома.
– Почему? – всполошилась Люба. – Ты плохо себя чувствуешь? Ты заболела?
– Мама, как я, по-твоему, должна себя чувствовать, когда с моим братом произошло такое несчастье? – в голосе Лели послышался вызов. – Я останусь дома и буду ждать. Я все равно ни о чем не смогу думать, кроме Николаши, какие уж тут занятия. Университет не имеет значения, когда в семье горе.
Люба собралась было что-то возразить, но внезапно вспомнила смерть Евгения Христофоровича. Она тогда тоже прогуляла занятия в институте, потому что нужно было быть рядом с Родиком, и никакие наказания за прогул не казались важными и значимыми рядом с необходимостью помочь любимому и поддержать его.
– Хорошо, – она согласно кивнула головой, – оставайся. Но завтракать все равно надо. И умыться тоже надо. И одеться. Иди, Лелечка, иди.
И снова она поймала себя на том, что собственные боль и ужас как-то поблекли рядом с необходимостью утешить и поддержать дочь, защитить своего ненаглядного детеныша. Опять получается, что Андрей оказался прав, он сказал Леле правду, не стал ее щадить, и теперь Любе придется больше думать о дочери и меньше – о собственных переживаниях.
За завтраком Леля была молчаливой и печальной и почти ничего не ела, Любе тоже кусок в горло не лез, а Андрей поел с завидным аппетитом и не уставал нахваливать оладьи с яблоками. |