Если стая собак неожиданно встречается с таким котом на улице, она вежливо уступает дорогу.
Мышь продолжала глядеть на Колчака. Колчак смотрел на нее и молчал. В голове стоял усталый звон, в теле тоже ничего, кроме усталого звона, не было. Мышь смешно надула щеки, сжевала какую-то крошку, отмокавшую во рту, – свой неприкосновенный запас. Похоже, жильцов в этой комнате не было давно – мышка находилась на их иждивении, и пока разные бородатые купцы, сборщики песцового меха да ушкуйники, оставив тут свое добро, в том числе и еду, мотались по Казачьему по делам, мышка времени не теряла, набивала кладовку крошками, в отсутствие постояльцев тем и жила… Выгребала из кладовки какой-нибудь окаменевший кусочек, засовывала его за щеку, чтобы отмяк, а потом съедала. Сейчас мышь добивала последнее.
Потому она с такой надеждой, так сосредоточенно смотрела на человека. Колчак невольно усмехнулся: что-то излишне сентиментальным он стал, мотаясь по Северу. Отвык от людей, от общества, потому так и размяк.
– Брысь! – шуганул Колчак мышь.
Мышь смешно пошевелила усами, но с места не сдвинулась. Поскребла лапой нос, снова пошевелила усами, черные бусинки обрели горький блеск: ведь она была здесь хозяйкой, она, а не этот чернолицый усталый человек, у которого голос от мороза обратился в некий птичий клекот, – и человек, вопреки всем законам, гонит ее из родного угла…
– Брысь! – повторил Колчак, отер рукой лицо и спиной повалился на кровать.
Север делает человека сентиментальным; ко всякой мыши, на которую в Питере обязательно ставят капкан либо кидают в норку хлебные шарики с отравой, здесь относятся как к существу, чуть ли не равному себе.
В девятисотом году, когда они впервые с Толлем пошли в экспедицию, барон рассказывал, как несколько норвежцев зимовали в одном благоустроенном доме, возведенном на маленьком каменистом островке в Северном море. Запасы еды у зимовщиков были хорошие, связь с миром тоже имелась – раз в месяц к ним пробивался саам с несколькими собачьими упряжками, а вот с развлечениями у них было туго.
Развлечение у зимовщиков имелось лишь одно: муха. Обыкновенная живая муха, которая обитала у них в домике. Несмотря на сильные морозы, на треск снега за окном и вой лютого ветра, муха эта неплохо себя чувствовала.
Муху звали Кристина, имя дали после долгих споров, устроив конкурс, – ее кормили, за ней ухаживали, ублажали… В общем, муха стала на зимовке любимицей.
А потом Кристина чем-то рассердила одного из зимовщиков, и тот с досады прихлопнул ее ладонью.
Над зимовщиком устроили показательный суд. В результате его сняли с зимовки и с очередной собачьей упряжкой отправили домой. Но это еще не все: бедному зимовщику навсегда закрыли дорогу на Север – из вердикта следовал запрет всем экспедициям включать его в свой состав.
С одной стороны, Север делает человека сентиментальным, мягким, как мякина, а с другой – жестоким. Необычайно жестоким. Без этих двух несовмещающихся качеств среди льдов и мороза просто не выжить.
Он закрыл глаза и забылся. Сколько времени провел он в забытьи – не заметил: просто провалился в тихий прозрачный сон, где ничего, кроме покоя и тиши, не было – ни лиц, ни видений, – а потом неожиданно почувствовал в комнате постороннего человека и разом пришел в себя.
Приподнялся на кровати.
В комнате никого не было. На столе горела керосиновая лампа. Слабый дух пламени, тепла, сгоревшего керосина всегда рождал в Колчаке ощущение дома – он столько времени провел под керосиновой лампой на зимовках, – рождал что-то нежное, далекое, щемящее, в горле обязательно возникал тугой комок, будто от слез, но ни комок, ни затаившиеся слезы эти не были в тягость.
Мышь исчезла. Мзды за прописку с нового постояльца она так и не получила. |