Я её провожала туда, где её ждали. Она же успела меня обмануть и заключить договор с Адвокатом. Не люблю я этого чужака, что так нагло в мою работу вмешивается. Но иногда и его корявые ручки добрые дела творить могут. А боится она меня потому, что я могу утащить её обратно. Туда, где ей самое место.
— А вы можете?
— Как тебе сказать, милок, — Смерть пожевала губами, подбирая словами. — И могу, и не могу одновременно. Сложно это объяснить, да и не особо в объяснении нуждается. Есть определённые законы, которые никому нарушать бы не стоило. Но даже мне, каменной, холодной и мраморной, не чуждо сочувствие к тем, кого уже никто не пожалеет.
— К мёртвым?
— Верно, милок. К мёртвым. У живых всегда есть к кому обратиться за помощь. За живых всегда есть кому заступиться. А мёртвые что, они молчат. Мёртвым то и пожаловаться по сути некому. Кто их слышит то? Только я, да этот адвокатишко бедовый. Больше и пожаловаться то некому. Вот родители твои, хорошие же люди были. А толку то? Оболгали, в грязи вываляли, и доказать у тебя не получилось ничего. Не получилось же?
Кирилл отвёл взгляд. Сердце вновь кольнуло болью. Не успел спасти. Не смог защитить. Не был дома, когда он был настолько нужен своей семье. Чувство вины, только стихшее, снова вцепилось желчными клыками в его горло.
Побелевшее лицо сказало все лучше всяких слов. Старуха кивнула скорее своим мыслям, чем ему самому.
— Так и есть, милок. Вот поэтому этому адвокату я не помогаю, но и не мешаю. Действует путями он дурными, да кроме него вообще никто не пытается что-то сделать. А с его помощью, глядишь, в сердцах людских что-то, да изменится. Только, не стала бы я в это очень верить. Вы, люди, милок, глупые. Глупые, да недалёкие. Жизнь не живёте, а прожигаете, проживаете её так, словно после вас — потоп, цунами, землетрясение. Вас это никогда не интересует… Вы всегда готовы умереть по первому слову своей гнилой душонки. И всегда готовы взлететь, как только находите ради кого умирать. Не понимаю я вас, милок. Не понимаю.
Кирилл пожал плечами, монолог старухи звучал устало, цинично и буднично. Так словно она говорила его десятки, сотни, тысячи раз. И ей самой он успел бесконечно надоесть.
— Почему, милок? — спросила Смерть негромко.
— Потому что мы люди, — прошептал Кирилл. — Живём с огнём в груди, а когда он становится пеплом, мы не живём — влачим существование. Так мне сказала одна знакомая, правда, давно это было.
— Воробышек этот?
— Она.
— Хорошие слова, правильные, мудрые. Только вот, милок, сам ты не понимаешь, о чем она говорила.
— Понял, когда она от меня к другому ушла.
— А. Помню-помню, видела-видела.
— Видели?
— Да, — старуха медленно качнула головой, раз, второй, а потом поменяла тему. — Омут памяти — это пруд, милок. Он не широкий, да глубокий. В него заглянешь, дна не увидишь. Нырнёшь, и до дна не достанешь. Когда ещё языческие боги по земле ходили, омут был капризным, да игривым. Любил раньше он по земле гулять, то там вынырнет, то там появится. Отправится грибник в лес, в омут провалится, да пропадёт. Домой не возвращается. По его следам пойдут, да найдут его дня через два-три беспамятного. Он о себе ничего не знает, сказать не может. Или девица, в добра молодца влюблённого, за другого неожиданно окажется просватанной. Что ей делать? Вот узнает она, где ближайший омут, после которого люди беспамятными возвращаются. Ночкой темной пойдёт туда, да в омут упадёт, свою память ему отдавая.
— Что-то подобное я слышал… Кажется, кажется. Как же это звучало.
Глядя в чёрное окно дребезжащего трамвая, Аня неожиданно тихо напела:
Смерть довольно кивнула, разве что свой взгляд на Ане задержала, будто не веря чему-то и снова заговорила. |