И тогда неугомонный ветер заметался над людским жильем, озоруя ночами по печным трубам, то ухая филином, то мяукая по-кошачьи.
После такой-то осенней ночи, когда купавинцы вышли из домов навстречу морозному утреннику, они и увидели на станционной площади беженцев. Сразу бросилось в глаза, что среди них не было мужчин, если не брать в счет несколько стариков. Только женщины и дети. Тихие и скорбные, сидели они на своих узлах и чемоданах, надев на себя всю одежду, какая у них имелась.
Ночной эшелон высадил их, и они, не смея нарушить покой людей, промерзшие, измученные, покорно ждали своей судьбы.
И враз всколыхнулась Купавина. Не дожидаясь казенного распоряжения, купавинские бабы за час распорядились по-своему: не спрашивая хозяев, разобрали их пожитки, растащили беженок с ребятишками по своим домам, хоть и не чаяли, что с ними делать. Знали: первым делом людям надо тепло.
Через два-три дня все утряслось. Но никто не почувствовал облегчения. С беженцами в дома опять заглянула война. Редких из них обошла в дороге беда: у кого-то при бомбежке убило ребенка, кто-то получил увечье, кто-то потерял родных, а кто и остался в чем есть, в чужом краю это казалось не лучше смерти. И самое тяжкое — ребятишки, которых дорога сделала сиротами.
Станционные, не умея поставить себя на чужое место, немели от их рассказов:
— Вот она какая есть, война-то!.. — вздыхали, когда отходили от страха.
А какая, все равно до конца понять не могли.
6.
Холода ударили сразу. Зазвенела не прикрытая снегом земля. В такой день, уже затемно, и забежал к Ялуниным солдат из остановившегося воинского эшелона. Худой, долговязый, небритый, закоченевший от холода. Обмотки, туго охватившие тонкие ноги, телогрейка с короткими рукавами, из-под которой выглядывала засаленная гимнастерка, — все не по росту, — делали его худобу еще заметнее. Поздоровался, скользнув по всем невидящим взглядом, выдернул из-за пазухи пару теплого белья, спросил:
— Булку хлеба дадите?
— Ой, господи! Ты сядь, — испугалась хозяйка. — Куда это ты такой?
— Туда, тетка, — ответил он резко и грубо. — Есть хлеб-то? Не надевал еще, — кивнул он на свой сверток.
Ялунина бросилась на кухню, вытряхнула из чугунка на стол остатки холодной картошки, отломила кусок хлеба, налила кружку молока.
— Иди сюда!
Солдат прошел, стянул пилотку, налезавшую на самые глаза. Сел на краешек табуретки:
— Ешь! — приказала.
— Некогда мне…
— Убери за пазуху белье-то, — посоветовал сам Ялунин, стоявший у косяка.
Солдат подвинул к себе молоко, откусил от нечищенной картошки.
— Что это так оголодали? — робко спросила сама.
— Дорога… — неопределенно отозвался солдат. — Час едем, два стоим. Перебиваемся кое-как… Дней через десять, может, доберемся.
— Нечто там лучше будет? — спросила, а сама и не знала, где это «там».
— Поглядим…
В минуту солдат управился с молоком. На столе оставалось еще несколько картофелин, полкуска хлеба. Он с сожалением смотрел на еду. Опять вытащил белье.
— Возьмите.
— Бог с тобой! — замахала в страхе Ялунина. — Ты забирай остатки-то с собой. А белье-то надень, вишь посинел.
— Спасибо, — встал солдат, засунул картофелины и хлеб за отворот телогрейки вместе с бельем. Оглядел всех, увидел в глазах жалость, смутился: — Вы того, не думайте чего-нибудь такого, ну… в общем, доедем до места, ничего нам не сделается. |