И. Петрусевича. Мне посчастливилось больше, чем я ожидал. Я нашел книжку, написанную им самим. Она была издана тотчас же после Великой Отечественной войны, на ней лежит суровая печать середины сороковых годов: шероховатая бумага, ничтожен тираж — и все-таки она о георгинах! Эта книжка содержит обстоятельные агрономические пояснения и рекомендации, точные и красочные описания многих сортов, ряд мыслей. Мне особенно понравилась одна — о том, что селекционер-оригинатор лишь тогда добьется большого успеха в работе над новым сортом, когда начнет думать не о маленьком участке перед домом, а о всей земле, как о бескрайнем молодом саде.
Я читал книжку, написанную Г. И. Петрусевичем в конце жизни, и из тумана лет — «сквозь мглу, и огни, и морозы» — мне улыбался молодой человек в буденовке, с веселым и жестким лицом. И с его улыбкой книга делалась человечной и мудрой даже в самых обыкновенных советах садоводам — о том, например, что не надо срезать соцветия, когда они покрыты росой.
Бестужевка
Я хочу рассказать о бестужевках. Само имя это — бестужевка — вызывало в моем сознании что-то юное и женственное, бесконечно женственное и бесконечно юное; и что-то вольное, непокорное, как ветер, как девические темные (почему темные, не понимаю сам) волосы, развеваемые сильным ветром; что-то красивое, легкое, изящно и уверенно идущее по земле, и что-то сопряженное с музыкой, с живописью. И с баррикадами.
Однажды летом в мой кабинет в редакции вошла старуха, седая, крупная, с большими мужскими кистями рук, села, отдышалась после жары и ходьбы, подняла лицо, растрескавшееся, как масло на старом портрете, и бурно начала:
— Добрый день. Я — бестужевка. — И назвала себя: — Амалия Эттингер.
То, что эта старая-старая, не менее восьмидесяти по виду, женщина, назвала себя по имени (Амалия!) без отчества, по имени и фамилий, как называют себя совсем юные женщины, стесняющиеся излишней официальности, потрясло меня даже больше, чем это абсолютно неожиданное «бестужевка», начисто не вяжущееся ни с героиней Третьяковки, ни с моим внутренним видением бестужевки.
Почему-то мне казалось, что она — бестужевка — останется навсегда юной, возможно, потому, что перед моим сознанием стоял некий собирательный образ бестужевки вообще.
Я и жен декабристов, ушедших за ними в Сибирь, в каторгу, не мог никогда вообразить старыми (хотя известно, что некоторые из них дожили до старости), наивно объясняя себе это тем, что на известных мне портретах они изображены молодыми. Я и юных героинь Тургенева при всем старании фантазии не мог увидеть старухами, объясняя это силой таланта писателя, очарованного их женственностью. Я не мог вообразить старой Жанну д’Арк, видимо, казалось мне, потому, что ее сожгли восемнадцатилетней.
Но нет, дело не в собирательном образе, не в мощи писательского мастерства Тургенева. Это я понял потом, тогда, когда назвавшая себя бестужевкой старая-старая женщина, которая передо мной сидела в тот яркий летний день, уже умерла. Она умерла, разговаривая по телефону с подругой — тоже бестужевкой, тоже восьмидесятилетней; они обсуждали, как лучше, разумнее сократить том воспоминаний бестужевок. Издательство потребовало уменьшить объем с двадцати до пятнадцати листов, и надо было чем-то пожертвовать, а жертвовать не хотелось ничем. «Думай, Амалия, думай», — говорила ее собеседница. Когда Амалия думала, она посреди разговора умолкала, уходила в себя. «Думай, Амалия, думай», — одобряла подруга ее молчание. Амалия молчала, потому что умерла с телефонной трубкой в руке, с полураскрытым в разговоре ртом — остановилось сердце.
…Она подняла тяжелое, изрытое старостью, как оспой, лицо и объяснила:
— Мы, бестужевки, вас читали, и я уполномочена… — Она помолчала, подумала, как лучше, чтобы получилось и непринужденно и торжественно, выразить мысль: — Уполномочена нашим советом устроительниц традиционных вечеров бестужевок позвать вас на очередной вечер воспоминаний, который имеет быть в Доме культуры… — Она назвала Дом культуры и, окончательно утратив официальность, широко, добродушно улыбнулась — Будет чаепитие. |