Изменить размер шрифта - +
А меня отдала в консерваторию, в приготовительный класс. Я тогда уже вполне порядочно играла.

Мне в голову не приходило задуматься над тем, что переживала мама, когда покидала родной наш город, где когда-то она выросла — одна у своей матери, тоже учительницы музыки. Отец ее, а мой дед, умер рано, и они были вдвоем, как и мы теперь, и все было очень похоже, только не было стыда. В шестнадцать лет бабушка отправила маму в Петербург учиться. Она кончила консерваторию, вернулась в Н., дала концерт, играла на благотворительных вечерах, и стала понемногу заниматься с совсем маленькими.

Я никогда не думала о том, как она жила одна после смерти своей матери, как подошли ее тридцать лет, и что было потом, и кто был мой отец. Ящики ее рабочего столика не запирались, но в руки мне так никогда не попалось ни фотографии, ни письма. Помню, я однажды, будучи совсем маленькой, спросила ее, есть ли у меня папа? Она сказала:

— Нет, моя Сонечка, у нас нет папы. Наш папа умер.

Она так и сказала «наш», и мы вместе поплакали.

Узнала я обо всем очень просто: мне было пятнадцать лет, когда в Петербург приехала из Н. мамина подруга, учительница французского языка в Н-ской гимназии. Был вечер, часов шесть. Мамы дома не было. Я лежала на маленьком кривом диване и читала Толстого. Звонок. Поцелуи. Восклицания. «Да как же ты выросла! Да какая же ты стала большая!..»

Мы довольно долго сидели одни, был вечер, горела лампа; за стеной кто-то пел. Мы разговаривали, вспоминали далекие Н-ские годы, мое детство. Не знаю, как случилось, что она рассказала мне, что мой отец — бывший мамин ученик, и было ему тогда всего девятнадцать лет. А до него она не любила никого. Теперь он женат и у него уже дети. Ни имени его, ни фамилии я не спросила.

Пришла домой мама. Теперь ей было уже за пятьдесят. Она была седенькая, маленькая, как, впрочем, большинство мам, на руках у нее почему-то завелись веснушки. Я сама не знаю, что делалось со мной: мне было жаль ее, жаль так, что хотелось лечь и плакать и не вставать, пока душу не выплачу. Я терялась при мысли об обидчике, войди он, я бы кинулась на него, выдавила бы ему глаза, искусала бы ему лицо. Но, кроме того, мне было стыдно. Я поняла, что мама моя — это мой позор, так же, как я — ее позор. И вся наша жизнь есть непоправимый стыд.

Но это прошло. В консерватории никогда никто не спросил меня об отце — я, впрочем, ни с кем близко не сходилась. Была война. Я стала взрослой. Постепенно я привыкла к мысли, что надо будет выбрать себе трудовую в жизни дорогу — ремесло у меня уже было.

Я назвала моего отца «обидчиком». Позже я поняла, что это было не так. Ему было девятнадцать лет. Для него моя мама была лишь ступенькой к окончательной зрелости; он, вероятно, и не подозревал, что она в ее возрасте — девушка. А она? Как страстно и блаженно, несмотря на близость, должна была она любить, чтобы пойти на связь с человеком, могшим быть ее сыном, чтобы родить от этой — короткой и единственной в жизни связи — дочь. И что от всего этого осталось у нее в памяти и в сердце?

И вот — революция. Для каждого та жизнь кончилась в разное время. Для одного — когда он сел на пароход в Севастополе, для другого — когда буденовцы вошли в степное городище. Для меня — в мирной жизни Петербурга. В консерватории занятий не было. Митенька, уже с месяц болтавшийся в Петербурге (он приехал учиться композиции), пришел к нам 25 октября, с утра. Мама была простужена. Митенька играл, потом мы завтракали, потом Митенька уснул… Ах, как я помню этот день! Я почему-то все что-то шила. Вечером мы втроем играли в «дурака». И даже помню, что на обед была рыба.

Митенька — сын богатых Н-ских купцов, был единственным маминым учеником, сохранившимся, так сказать, со времен стыда. Это был флегматический молодой человек, года на три старше меня, совершенно безразлично относившийся к жизни вообще и к самому себе в частности.

Быстрый переход