Моя жизнь прошла в созерцании чужих радостей и наслаждений: так Тантал смотрит на воду и плоды, но не может до них дотянуться, — ведь я был пленником своего изъяна и своей ничтожности. Но это еще не все. Если бы я мог предаваться скорби и слезам в траурных одеждах, в тишине и одиночестве, я, быть может, простил бы тебя. А мне пришлось носить пурпур, как сильные мира; улыбаться, как баловни счастья; жить на виду, как те, кто живет по-настоящему! Мне — жалкому привидению, жалкому призраку, жалкой тени!
— Но чего тебе не хватало? — сказал Нерон, весь дрожа. — Я делил с тобой мое золото, мои наслаждения, мою власть. Ты бывал на всех моих празднествах, у тебя, как и у меня, были придворные, были льстецы. Наконец, не зная, что еще тебе дать, я дал тебе мое имя.
— Вот за это я и ненавижу тебя, Цезарь. Если бы ты отравил меня, как Британика, зарезал, как Агриппину, заставил вскрыть себе вены, как Сенеку, я смог бы в мой смертный час простить тебя. Но я не был для тебя ни мужчиной, ни женщиной, а лишь забавной игрушкой, с которой ты волен был делать все что ни вздумается, как с мраморной статуей — слепой, безгласной и бесчувственной. Эти твои милости были унижениями, прикрытыми золотом, только и всего: чем больше ты бесчестил меня — тем выше поднимал над людьми, и каждый мог измерить степень моего позора. Но и это еще не все. Позавчера я дал тебе тот перстень, и ты мог бы ответить мне ударом кинжала — тогда, по крайней мере, все присутствующие мужчины и женщины подумали бы, что я достоин быть убитым, — а вместо этого ты ударил меня кулаком как парасита, как раба, как собаку!..
— Да, да, — отвечал Нерон, — да, так не следовало делать. — Прости меня, милый Спор!..
— А между тем, — продолжал Спор, будто не расслышав, — между тем это существо, безымянное, бесполое, всеми отринутое, бесчувственное, не имея сил творить добро, могло, по крайней мере, совершить зло: войти ночью в твои покои, украсть у тебя таблички, приговаривавшие к смерти сенат и народ, а затем, будто по воле грозового ветра, разметать их на Форуме и на Капитолии, чтобы народ и сенат стали к тебе беспощадны, а затем украсть флакон с ядом Локусты, чтобы отдать тебя, всеми оставленного, беззащитного, безоружного, в руки тех, кто готовит тебе позорную казнь.
— Неправда! — вскричал Нерон, вынимая из-под подушки кинжал. — Неправда! У меня еще остался этот клинок.
— Верно, — ответил Спор, — но ты не осмелишься обратить его ни против других, ни против себя самого. И благодаря стараниям евнуха мир узрит нечто доселе невиданное: императора, умирающего под розгами и бичом, после прогулки по форумам и рынкам нагим и с колодкой на шее!
— Нет, здесь я в надежном укрытии, они меня не найдут, — возразил Нерон.
— Да, верно, ты бы мог еще от них ускользнуть, если бы я не встретил на дороге центуриона и не сказал ему, где ты. В этот час, Цезарь, он стучится в ворота виллы, он приближается, он здесь…
— О! Я не стану дожидаться, — сказал Нерон, приставив острие кинжала к сердцу. — Я сам нанесу удар… я убью себя.
— Не осмелишься, — возразил Спор.
— А все же, — прошептал Нерон по-гречески, водя по телу острием кинжала, но все еще не нанося удар, — а все же это недостойно Нерона — не суметь умереть… Да… да… Я позорно жил и умираю с позором. О вселенная, вселенная, какого великого артиста ты сейчас теряешь…
Внезапно он умолк и, вытянув шею, стал прислушиваться. Волосы у него встали дыбом, на лбу выступил пот. Он прочитал стих Гомера:
В этот миг Эпафродит вбежал в каморку. |