А я, свесившись с края кровати, лишь плакала от бессилия, давясь неудержимой рвотой.
Потом на несколько благословенных мгновений все вдруг прекратилось, я притихла и лежала совершенно спокойно, надеясь, что самое страшное уже позади; глаза мои были прикрыты от усталости. И вдруг во внезапно наступившей тишине я отчетливо услышала, как моя гувернантка говорит повитухам: «Вы что, не поняли? Вам было приказано в первую очередь спасать не ее, а ребенка! Особенно если это мальчик».
Я пришла в немыслимую ярость при одной лишь мысли о том, что Джаспер разрешил моей гувернантке и повитухам дать мне умереть, но велел спасти его племянника, если придется делать подобный выбор. Злобно сплюнув на пол, я, как мне показалось, завопила:
— Ну и кто это посмел отдать подобный приказ? Я леди Маргарита Бофор, наследница дома Ланкастеров!
На самом деле мой голос был столь слаб, что никто меня даже не услышал; ни одна из них не обернулась на мой «вопль».
— Оно, конечно, верно, — закивала головой Нан, — но маленькой госпоже и так нелегко пришлось…
— Это приказ ее матери, — отрезала гувернантка.
Мне сразу же расхотелось разбираться с повитухами. Значит, эти женщины не виноваты? Значит, это моя мать, моя родная мать распорядилась передать гувернанткам, чтобы они в случае крайней опасности спасали ребенка, а не меня?
— Бедная девочка. Бедная, бедная малютка, — пробормотала Нан.
Сначала я решила, что она имеет в виду ребенка, что на свет все-таки появилась девочка, но потом догадалась: речь идет обо мне, тринадцатилетней девочке, чья мать дала бы ей умереть, только бы она родила сына, наследника знатного семейства.
Двое суток младенец с огромным трудом, мучительно выбирался из моего чрева наружу, однако я не умерла, хотя в течение многих часов и молила Бога послать мне смерть и избавить от этих невыносимых страданий. Сына мне показали, когда я, истерзанная болью, уже засыпала; у него были каштановые волосы и прелестные крошечные ручки. Я потянулась к нему, хотела его хотя бы коснуться, но то хмельное снадобье, которым меня снова напоили, и пережитые муки совершенно лишили меня сил; усталость навалилась тяжкой волной, все потемнело перед глазами, и я лишилась чувств.
Когда я очнулась, было уже утро; одна ставня на окне была приоткрыта, и желтое зимнее солнце просвечивало сквозь желтоватые оконные стекла; в комнате было очень тепло, в камине жарко горел огонь. Ребенок лежал в колыбельке, крепко привязанный к специальной дощечке. Когда кормилица подала мне его, я даже тельца его толком нащупать не смогла, так туго бедного малыша стянули свивальником с головы до ног. Кормилица пояснила, что младенца полагается привязывать к дощечке, чтобы он не мог двигать ни ручками, ни ножками, чтобы его головка лежала совершенно неподвижно; это, по ее словам, необходимо, для правильного развития его маленьких косточек, для формирования прямых и крепких ножек и ручек. Кормилица сказала, что увидеть своего сына целиком, голенького, я смогу только в полдень, когда его станут перепеленывать, и пока я лишь немного подержала его, спящего, на руках, словно неподвижную куклу. Свивальник туго обхватывал его голову и шею, позволяя шее оставаться прямой, и завершался небольшим узлом на темечке. За этот узел женщины из бедных семей порой подвешивают своих туго спеленатых младенцев к потолочной балке, когда заняты готовкой или иной домашней работой. Впрочем, моего мальчика, наследника дома Ланкастеров, никто к балке подвешивать не собирался; я понимала, что над ним будут хлопотать многочисленные няньки и кормилицы.
Положив сына на постель рядом с собой, я долго разглядывала его крохотное личико, малюсенький носик и изогнутые, точно в улыбке, розоватые веки. Он не был похож на живое существо, скорее на маленькое резное изображение ребенка; такие вырезанные из камня фигурки можно увидеть в церкви, их кладут возле такой же мертвенно-неподвижной каменной матери. |