Таков критерий низменного: нас предупреждает о его присутствии чувство неловкости. Остается приблизиться к нему, завладеть им и вплести в ткань повествования. Тогда самое постыдное станет самым волнующим.
Если в декламациях Альбуция Сила и мелькали слова «lanx» или «patinaire» (кадка, квашня), то слово «satura» никогда не встречается в текстах, подписанных его именем. Я представил себе, как Альбуций Сил диктует одному из своих «librarius» (секретарей): «Слово „logos" древних греков означало „корзина". Оно не равнозначно слову „lanx", но я уподобил его именно этому понятию». Он встает и указывает на висящую на стене салатницу из древесины черного дуба – современницу живого Карфагена. Вот так же в 25 году Август, принимавший великое посольство индийских властителей, использовал следующую фигуру речи: «Люди древности нередко изображались в самом уничижающем виде. Вспомните о плуге Луция Квинта Цинцинната, о его перемазанной тунике. Начала Рима – это соломенная хижина, сосцы волчицы и пара детей, которые едва лопочут, которые умирают. Вспомните об имперских легатах, об эдилах, о полководцах, когда они встают на заре. Они приникают губами к миске с водой, потом отбрасывают ее. Назовите сосуд, в который они справляют малую нужду. Опишите эту сутулую или, лучше сказать, понурую осанку, которую возраст, курульное кресло и повседневные заботы придают наиболее пожилым. Обрисуйте медлительность их жестов, старческую неловкость их тел, когда они натягивают подштанники, оступаясь и пошатываясь. Или когда они скребут себе лицо пемзою, дабы снять с него щетину, уподобляющую человека дикому зверю, хотя от этой напасти не избавиться вовек, как бы ты ни был могуществен. Дикий зверь, свирепый и непобедимый, чей признак они силятся стереть со своих щек и из под носа, все равно преследует их от зари до зари, едва лишь они переступят порог бронзовой двери, спеша в город, в Империю, к славе, к золоту».
Глава третья
ГРАЖДАНСКИЕ ВОЙНЫ
Он терпеть не мог публичных выступлений. Никогда не читал на публике более шести раз в году. Зрители буквально дрались за места, чтобы присутствовать на его репетициях (он заучивал свои импровизации наизусть), которые проходили чаще выступлений, хотя, готовясь к ним, он не прилагал никаких усилий, чтобы понравиться. Сидя среди собравшихся, он начинал с того, что вяло и неразборчиво излагал свой сюжет, и, лишь когда ему на ум приходила какая нибудь захватывающая идея, вскакивал на ноги и оживлялся. Замысел обретал плоть. Лицо его сияло, пальцы двигались выразительно, руки взлетали, как крылья. Он редко приукрашивал свои персонажи или подробно разрабатывал интригу. В других случаях он продолжал сидеть: так ему легче было свободно развивать свою мысль. Сидя, он излагал сентенции. Стоя, расцвечивал их красками. Находясь у себя в доме, в окружении близких, он редко исполнял всю декламацию. То, что он читал, нельзя было назвать обобщением. Но нельзя было назвать и декламацией. Для декламации он говорил слишком мало. Для обобщения – слишком много. Когда он декламировал, время для него переставало существовать: так вода уходит в песок, сколько ее ни лей. Вот уже и городской трубач протрубил третью стражу, а он все вел и вел рассказ о своих героях и их невзгодах. Он грешил одним недостатком: любая побочная тема могла превратиться в самостоятельный роман, содержащий предисловие, изложение сюжета, отклонения, трагическую кульминацию и эпилог. Его упрекали в этом. Ему говорили: «У вас каждый член так же велик, как все тело», он отвечал: «Это не тело, это город. Отдельный член – не ноздря и не рука. Отдельный член подобен целому человеку». Анней Сенека уверенно высказал свое мнение о нем: «Splendor orationis quantus nescio an in nullo alio fuerit» (Его стиль отличался блеском, какого я не встречал более ни у одного декламатора). |