А я и не знал!»
Кажется, что его больше ничто не трогает, все ему безразлично, он словно все время дремлет. Однажды его находят уснувшим на бульварной скамье; в другой раз с побледневшим лицом и неподвижным взглядом, неузнаваемый, он застывает посреди комнаты. Ему с трудом удается выйти из этого сомнамбулического состояния.
Вернувшись из Москвы, он уже не выходит из комнаты. Страдания его становятся невыносимыми; он не может лечь, лежа он задыхается. Когда боль стихает, длинные худые пальцы перелистывают рукопись «Возмездия», которую он правит и мечтает закончить. Этой весной он пишет последние страницы прозы «Ни сны, ни явь».
«Мужики, которые пели, принесли из Москвы сифилис и разнесли по всем деревням. Купец, чей луг косили, вовсе спился и с пьяных глаз сам поджег сенные сараи в своей усадьбе. Дьякон нарожал незаконных детей. У Федота в избе потолок совсем провалился, а Федот его не чинит. У нас старые стали умирать, а молодые стариться. Дядюшка мой стал говорить глупости, каких никогда еще не говорил. Я тоже на следующее утро пошел рубить старую сирень.
Сирень была столетняя, дворянская: кисти цветов негустые и голубоватые, а ствол такой, что топор еле берет. Я ее всю вырубил, а за ней — березовая роща. Я срубил и рощу, а за рощей — овраг. Из оврага мне уж ничего и не видно, кроме собственного дома над головой: он теперь стоит открытый всем ветрам и бурям. Если подкопаться под него, он упадет и накроет меня собой…
Однажды, стараясь уйти от своей души, он прогуливался по самым тихим и самым чистым улицам. Однако душа упорно следовала за ним, как ни трудно было ей, потрепанной, поспевать за его молодой походкой.
Вдруг над крышей высокого дома, в серых сумерках зимнего дня, появилось лицо. Она протягивала к нему руки и говорила:
— Я давно тянусь к тебе из чистых и тихих стран неба. Едкий городской дым кутает меня в грязную шубу. Руки мне режут телеграфные провода. Перестань называть меня разными именами — у меня одно имя. Перестань искать меня там и тут — я здесь».
Боли уже не прекращаются. К нему никого не пускают, конец близок.
То лето 1921 года стало черной страницей в истории русской поэзии. Оно незабываемо для всех, переживших его. Сологубу, ожидавшему заграничной визы, отказали. От отчаяния его жена бросилась в Неву, и лишь следующей весной нашли ее тело.
Горький готовится к отъезду. Ремизов с женой, выправив наконец все документы, тоже уезжают. Белому пообещали выдать паспорт. Гумилев арестован 3 августа и в конце месяца расстрелян. Внезапно все почувствовали себя на краю бездны, стремительно поглощавшей все прекрасное, великое, дорогое, незаменимое. С необычайной остротой мы переживали и наблюдали конец целой эпохи, и зрелище это вызывало священный трепет, было исполнено щемящей тоски и зловещего смысла.
Последние дни Блока были ужасны — он кричал днем и ночью. Не приходя в сознание, он умер 7 августа 1921 года. Накануне пришел его заграничный паспорт.
В ту пору газеты не выходили, и только одно объявление в траурной рамке, приклеенное к дверям Дома писателей, возвестило о смерти поэта Александра Блока.
В день его смерти в шесть часов вечера отслужили короткую заупокойную службу по православному обряду. Нас было человек десять, собравшихся вокруг его смертного ложа. С сильно поредевшими волосами, с темной бородкой и поседевшими висками, худой, с лицом, изможденным страданием, он был неузнаваем. В комнате, где не осталось мебели, плакали Любовь Дмитриевна и Александра Андреевна.
Три дня спустя в чудесный солнечный день Петербург прощался с поэтом. Больше двухсот человек шли в похоронной процессии. Белый, Пяст и другие друзья несли на Смоленское кладбище открытый гроб. Надгробных речей не было.
У всех было ощущение, что вместе с его смертью уходит в прошлое этот город и целый мир. Молодые люди, окружившие гроб, понимали, что для них наступает новая эпоха. |