«С детства у него была мания к стихотворству. Будучи 10-летним реалистом, он написал пасквильное стихотворение на всех преподавателей. Это обстоятельство и послужило главным поводом к его исключению из реального училища».
Отец старался его спасти. «Отец бегал, просил, унижался, ходил к губернатору, везде искал протекции, чтобы меня не исключали.
Училищный совет склонен был смотреть на дело не очень серьезно, с тем чтобы я попросил прощения, но инспектор не согласился.
Меня исключили».
Вся эта история напоминает историю еще одного исключенного из-за конфликта с учителями русского школьника и также будущего писателя Михаила Пришвина, описанную последним в автобиографическом романе «Кащеева цепь». Но там, где реалист Пришвин романтизирует, подчеркивает мужество и независимость, моральную победу своего главного героя в противостоянии с учителем географии В. В. Розановым, романтик Грин нарочито снижает образ: «Он говорил, а я ревел и повторял: „Больше не буду!“»
Да и «бегство в Америку», описанное в обоих произведениях, разнится в тоне повествования. У Пришвина это торжество, героическая робинзонада и никаких слез (хотя в реальной жизни были как раз слезы и никакой героики), у Грина – бесславное возвращение домой за куском пирога: «Я сидел долго. Стало смеркаться; унылый зимний вечер развертывался вокруг. Ели и снег… Ели и снег… Я продрог, ноги замерзли. Калоши были полны снега. Память подсказывала, что сегодня к обеду яблочный пирог».
В гимназию беглеца не взяли, и в октябре 1892 года Степан Евсеевич подал прошение о том, чтобы его мальчика приняли в число учеников третьего отделения Вятского городского училища, которое пользовалось в городе самой скверной репутацией.
«Городское училище было грязноватым двухэтажным каменным домом. Внутри тоже было грязно. Парты изрезаны, исчерчены, стены серы, в трещинах; пол деревянный, простой – не то что паркет и картины реального училища.
Здесь встретил я многих пострадавших реалистов, изгнанных за неуспешность и другие художества. Видеть товарища по несчастью всегда приятно…
Вначале, как падший ангел, я грустил, а затем отсутствие языков, большая свобода и то, что учителя говорили нам „ты“, а не стеснительное „вы“, начали мне нравиться».
Нравы среди учеников были такие, что боялись их во всем городе.
«Лучше всех об этом выразился Деренков, наш инспектор.
– Постыдитесь, – увещевал он галдящую и скачущую ораву, – гимназистки давно уже перестали ходить мимо училища… Еще за квартал отсюда девочки наспех бормочут: „Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!“ – и бегут в гимназию кружным путем».
Но вообще-то, несмотря на поздний юмор и иронию воспоминаний, учеба в училище была для Грина очень тяжелой полосой в жизни. После смерти матери, последовавшей в январе 1895 года (то есть когда Грину было четырнадцать с половиной, а не двенадцать лет, как сообщал он Венгерову, и не тринадцать, как писал в «Автобиографической повести»), отец в мае того же года женился на вдове почтового чиновника Лидии Авенировне Борецкой, у которой был девятилетний сын от первого брака. Вряд ли это была сильная любовь, скорее, и с той и с другой стороны новое супружество было вынужденным шагом и браком по расчету, но отношения с мачехой у Грина не сложились. Как некогда про гимназических учителей, он сочинял про нее сатирические стихи, часто ссорился, отец разрывался между сыном и новой семьей и вынужденно вставал на сторону последней. А потом и вовсе стал снимать для Александра комнату.
«Я должен сказать, что моя настоящая жена, мачеха Александра, последнего знает очень мало, так как с первых же дней он с нею ругался и я удалил его от себя», – показывал он на допросе в 1903 году, и очевидно, что здесь было не только желание уберечь Лидию Авенировну от допросов в полиции, но и констатация действительного положения дел. |