Изменить размер шрифта - +

Государь обнял его, и оба заплакали.

Два дня не приезжал он к Софье: много было неотложных дел. 18 июня назначены манёвры. Накануне весь день провёл на даче Нарышкиных. Приехав, узнал, что больная причащалась; испугался, подумал, что конец. Но нет, всё по-прежнему; только очень слаба; почти не говорила, не открывала глаз, лежала в забытьи. Когда наклонялся он к ней, спрашивала:

– Ты здесь? Не уехал? Не уезжай, не простившись. Если буду спать, разбуди…

Видно было, что ей страшно чего-то; и ему сделалось страшно. Каждый раз, уходя, думал: что, если приедет завтра и не застанет её в живых? Сегодня страшнее, чем когда-либо. Уж не остаться ли? Не отложить ли манёвров и всех прочих дел? Остаться совсем, подождать конца, – ведь уж недолго?

Но стыд, который столько раз в жизни делал его, любящего, страдающего, наружно бесчувственным, нашёл на него и теперь: неодолимый стыд, отвращение, нежелание выставлять горе своё напоказ людям; чувство почти животное, которое заставляет больного зверя уходить в берлогу, чтобы никто не видел, как он умирает. И чем сильнее боль, тем стыд неодолимее.

Решил уехать и вернуться завтра, тотчас после манёвров; утешал себя тем, что такие же припадки слабости бывали у неё и раньше, но проходили: даст Бог, и этот пройдёт.

Только что решил, больная затревожилась, зашевелилась, проснулась, подозвала его взглядом, спросила:

– Который час?

– Девятый.

– Поздно. Поезжай скорее. Вставать рано, – устанешь. Нет, погоди. Что я хотела? Всё забываю… Да, вот что.

Он приподнял голову её и положил к себе на плечо, чтобы ей легче было говорить ему на ухо.

– Вы князя Валерьяна очень не любите? – заговорила по-французски, как всегда о важных делах.

– Нет, отчего же? За что мне его не любить?.. – начал он и не кончил; по тому, как спрашивала, почувствовал, что нельзя лгать.

– Я его мало знаю, – прибавил, помолчав, – но, кажется, не я его, а он меня не любит…

– Неправда! Если меня, то и вас любит, будет любить, – проговорила, глядя ему в глаза тем взглядом, который, казалось ему, видел в нём всё и всё обличал.

– А ты что о нём вспомнила?

– Хотела просить: позовите его, поговорите с ним.

– Сейчас?

– Нет, потом…

Он понял, что «потом» значит: «когда умру».

– Сделайте это для меня, обещайте, что сделаете.

– О чём же нам с ним говорить?

– Спросите, узнайте всё, что он думает, чего хочет… чего они хотят для блага России. Ведь и вы того же хотите?

– Кто они?

– Ты знаешь, – кончила по-русски, – не спрашивай, а если не хочешь, не надо, прости…

Да, он знал, кто они. Какая низость! Восстановлять дочь против отца, ребёнка больного, умирающего делать орудием злодейских замыслов. Вот каковы они все! Ни стыда, ни совести. Травят его, как псы добычу, окружают, настигают даже здесь, в последней любви, в последнем убежище.

А она всё ещё смотрела ему в глаза тем же светлым, всевидящим взором; и вдруг почувствовал он, что наступила минута что-то сказать, сделать, чтоб искупить вину свою, – теперь, сейчас или уже никогда – поздно будет.

– Хорошо, – сказал он, бледнея, – поговорю с ним и всё, что могу, сделаю.

Радость блеснула в глазах её, живая, земная, здешняя, как будто из недосягаемой дали, куда уходила, она вернулась к нему на одно мгновение.

– Обещаешь?

– Даю тебе слово.

– Спасибо! Ну, теперь всё, кажется, всё.

Быстрый переход