|
Так вот отчего был так заботлив дядюшка: не ему, а государю обязан я спасением жизни.
Штофреген говорит: «Скоро молодцом будете». Да, тело здорово, жив, – а жить нечем.
Сентября 12. Николай Михайлович Карамзин – мой сосед по Китайскому домику. Мы с ним знакомцы давние: встречались у Олениных и Вяземских. Дядюшка поручил меня заботам Катерины Андреевны Карамзиной; она ко мне добра; Николай Михайлович тоже: знает, конечно, и он о государевой милости; намекает на камергерство моё в скором будущем.
Милый старик – весь тихий, тишайший, осенний, вечерний. Высокого роста; полуседые волосы на верх плешивой головы зачёсаны; лицо продолговатое, тонкое, бледное; около рта две морщины глубокие: в них Бедная Лиза – меланхолия и чувствительность. Смеяться не умеет: как маленькие дети, странно и жалобно всхлипывает; зато улыбка всегдашняя – скромная, старинно-любезная, – так теперь уже никто не улыбается. Орденская звезда на длиннополой бекеше, тоже старинной; и пахнет от него по-старинному, табачком нюхательным да цветом чайного деревца. Тихий голос, как шелест осенних листьев.
Гуляем в парке; Штофреген позволил мне прогулки недолгие. Шагами тихими и ровными ходим, оба опираясь на палочки, как старики-ровесники.
Царскосельские кущи в багреце и золоте осени; бледные мраморы статуй, как бледные призраки, жёлтые листья, под ногами шуршащие; лебединые клики с туманных озёр в наступающих сумерках – всё наводит ту меланхолию сладкую, коей некогда был Карамзин певцом столь пленительным.
А когда вижу императрицу издали, в вечерней тени, как тень, проходящую, то кажется, – все мы трое – тени, отошедшие в царство теней, в безмолвный Элизиум.
Сентября 18. Жизнь Карамзина единообразна, как маятника ход в старинных часах английских. Утром работа над XII томом «Истории Государства Российского». «В хорошие часы мои, – говорит, – описываю ужасы Иоанна Грозного». Потом – прогулка пешком или верхом, даже в самую дурную погоду. «После такой прогулки, – говорит, – лучше чувствуешь приятность тёплой комнаты». Обед непременно с любимым рисовым блюдом. Трубка табаку, не больше одной в день. Нюхательный французский – всегда у Дазера покупается, а чай с Макарьевской ярмарки выписывается, каждый год по цибику. На ужин – два печёных яблока и старого портвейна рюмочка.
Екатерина Андреевна ещё не старая женщина: прекрасна, холодна и бела, как снежная статуя, настоящая муза важного историографа. Когда благонравные детки собираются вокруг маменьки вечером, за круглым чайным столом, под уютной лампою, и она крестит их перед сном: «Bonne nuit, papa! Bonne nuit, maman!» – залюбоваться можно, как на картинку Грезову. Потом жена или старшая дочь читает вслух усыпительные романы госпожи Сюза. Николай Михайлович садится спиной к лампе, сберегая зрение, и в чувствительных местах плачет. А ровно в десять, с последним ударом часов, все отходят ко сну.
– Лета и характер, – говорит, – склоняют меня к тихой жизни семейственной; день за днём, нынче как вчера. Усердно благодарю Бога за всякий спокойный день.
– Ваше превосходительство, – говорю, – вы мастер жить!
А он улыбается тихой улыбкой.
– Счастье, – говорит, – есть отсутсвие зол, а мудрость житейская – наслаждаться всякий день, чем Бог послал. В тихих удовольствиях жизни успокоенной, единообразной хотел бы я сказать солнцу: «Остановись!» Теперь главное моё желание – не желать ничего, ничего. Творца молю, чтоб Он без всяких прибавлений оставил всё, как есть…
Может быть, он и прав, а только всё мне кажется, что мы с ним давно уже умерли и в царстве мёртвых о жизни беседуем. |