Изменить размер шрифта - +

– Над чем вы смеялись? Что во мне смешного?

Киселёв остолбенел и едва мог пролепетать, что не понимает, о чём государь изволит спрашивать.

– Ну полно, Павел Дмитриевич, – продолжал тот ласково, – я же видел, что вы надо мною смеялись. Скажи правду, будь добрым: нет ли сзади моего мундира чего-нибудь смешного?

Иногда снился ему гадкий сон: будто бы где-то на балу или на дворцовом выходе он – в полном мундире, с Андреевской лентой через плечо, но без штанов; все на него смотрят, и он чувствует, что осрамился навеки; такое же чувство было у него теперь наяву.

Не только в лицах человеческих, но и во всех предметах что-то подсмеивалось: из вечерних туманов, на небе клубившихся, глядело смешное страшилище – поп с рогами; в Летнем саду вороны каркали, как в ту страшную ночь, 11 марта, когда спугнули их батальоны семёновцев; и на тёмно-багровой зимней заре красные стены Михайловского замка, отражённые в чёрной воде канала, напоминали кровь.

От петербургских туманов и призраков спасался он в Царское.

Здесь, в уединении, было легче. Он жил зимой в трёх маленьких комнатках церковного флигеля – кабинете, спальне, столовой – очень простых, почти бедных. Ему казалось, что он уже отрёкся от престола и живёт в отставке.

Однажды, после обеда, он сидел один в кабинете, у камелька. День был серенький, но иногда из-за туч выглядывало солнце; пламя в камельке бледнело, водянисто-прозрачное, и на замёрзших окнах алмазный папоротник искривился. А за окнами, на грифельно-тёмном небе, белели деревья, одетые инеем; там, в снежном парке, – светло, бело и тихо, как за тысячи вёрст от города: тишина колыбельно-могильная. Он думал о предстоящем свидании с князем Валерьяном.

Помнил обещанье, данное Софье; помнил также лицо князя Валерьяна в тот вечный миг над гробом Софьи, когда вдруг почувствовал, что любовь к умершей соединяет их и что этот враг его – единственно нужный, близкий ему человек. Тогда ничего не стоило подойти к нему и заговорить, но потом чем больше думал об этом свиданье, тем труднее казалось оно. Проходили месяцы. Он всё откладывал. Голицын ждал и перестал ждать; хотел уехать, просил отпуска. Государь не пускал его, но теперь был уверен, что свиданье будет для обоих тягостно, лживо, унизительно и, главное, смешно тем страшным смехом, который всюду преследовал его.

А всё-таки думал об этом свиданье упорно, жадно и мучительно как будто растравлял с наслаждением рану свою. Воображал себе весь разговор в мельчайших подробностях, готовил свои вопросы и его ответы – говорил за обоих, иногда, увлекаясь, вслух, – как актёр учит роль свою перед зеркалом.

Сначала – о Софье.

– Я исполняю, – скажет, – её предсмертную волю, говоря с вами, князь! Она говорила мне, и я знаю, что это так: если вы любили её, то не можете быть мне врагом. Именем её прошу вас, говорите со мной не как с государем подданный, а как человек с человеком, как сын с отцом. Я верю, и мне хотелось бы, чтобы и вы поверили, что она слышит нас…

Помолчит и посмотрит ему в глаза, а тот не выдержит – потупится.

– Мне известно, Голицын, – заговорит опять, – что вы принадлежите к тайному обществу, и цели оного также известны мне: ограниченье власти самодержавной, дарованье конституции. Но разве вы не знаете, что это и моя цель?

Тут усмехнётся кротко.

– Вы хотите быть моими врагами, но вы друзья мои, дети, исчадье, плоть и кровь моя. Без меня и вас бы не было. Я всегда думал и думаю, что свобода есть лучший дар Божий. Что же разделяет нас? Почему мы враги?

– Угодно знать правду вашему величеству?

– Правду, Голицын, одну правду.

– Государь, вы сами знать изволите, что тайное общество возникло только тогда, когда всякая надежда на дарование России свободы верховною властью была потеряна…

Если бы кто-нибудь заглянул в комнату, то подумал бы, что государь лишился рассудка.

Быстрый переход