Изменить размер шрифта - +
Манили народ, и он добрым сердцем поверил, не щадил ни крови своей, ни имущества. Наполеон низринут, Европа освобождена, государь возвратился, увенчанный славою. Но народ, давший возможность к славе, получил ли какую льготу? Нет. Ратники, возвратясь в домы свои, первые разнесли ропот: «Мы проливали кровь, а нас заставляют потеть на барщине; мы избавили родину от тирана, а нас тиранят господа». Все, от солдата до генерала, только и говорили: «Как хорошо в чужих землях, и почему не так у нас?»

– Вот начало свободомыслия в России, – заключил Киселёв. – Чтобы истребить корень его, надо истребить целое поколение людей, кои родились и образовались в нынешнее царствование…

И вот, говорю от себя, основание тайного общества.

Да, есть у них правда. Государь это знает, – оттого так и мучается.

Но как же опять не сказал мне? Что он со мною делает?

Я должна говорить с ним, будь что будет.

 

…Всю зиму была больна; простудилась во время наводнения.

Теперь лучше, – говорят, что лучше. А я не знаю. Мне всё равно. Хожу, двигаюсь, но как будто это не я, а кто-то другой. Такая слабость, такой упадок сил, что, кажется, если бы я могла выпить немного жизни с ложки, как пьют лекарство, это бы мне помогло.

 

Опять – балы, маскарады, концерты, ужины и визиты, визиты и родственники, родственники, сорок тысяч родственников: Виртенбергские, Оранские, Веймарские, Российские – все на меня наседают. Я должна быть любезна со всеми, но только что уйдут, падаю, как загнанная лошадь.

 

Вчера с головной болью одевалась на бал; стояла перед зеркалом; только что эту бедную голову убрали цветами и бриллиантами, меня начало рвать; вырвало – сделалось легче, и отправилась на бал: просидела до ужина, только от запаха блюд убежала. А когда осталась одна и взглянула на себя в зеркало, то испугалась: краше в гроб кладут.

 

Сегодня ждала на сквозняке, в холодной приёмной у Alexandrine, потом попала некстати с визитом к императрице, а ночью – маскарад. И при этом говорят: «Поправляйтесь!»

От государя записка: «Если вам нужна помощь моя, я готов прекратить все эти визиты; но умоляю вас, положите конец вашей пытке».

Лейб-медик Штофреген сказал ему прямо, что меня убивают.

Когда я вхожу по лестнице Зимнего дворца – 73 ступени, – у меня такое чувство, что я когда-нибудь тут же упаду бездыханною.

Я – как солдат на часах, который не смеет сойти с места. Не люблю даром есть хлеб, а главное, терпеть не могу, чтобы меня жалели. Сижу иногда с опущенной вуалью даже в собственной комнате, чтобы не чувствовать на себе сострадательных взоров: «Ах, бедная женщина! Какая больная, несчастная!»

Это похоже на пытку, когда голого, обмазанного мёдом, выставляют на съедение насекомым.

 

Доктора думают, что у меня чахотка. Я им не верю. Вот уже много лет чувствую биение жилы под сердцем; что-то бьётся во мне, как подстреленная птица.

Не помню, кто сказал: «В жизни каждого человека наступает время, когда сердце должно окаменеть или разбиться».

Сердце моё не окаменело и должно разбиться. Бедный глиняный горшок между чугунными!

 

Доктора думают, что я больна, а мне кажется, что я умираю. Тело моё – как изношенное платье: всякая малость делает новую дыру, а починить нельзя, потому что живого места нет, – ещё хуже разлезается, как Тришкин кафтан.

 

Кажется, повезут меня в Таганрог осенью. Мне всё равно. Только бы не в Италию: зрелище больной императрицы, которую возят из города в город, очень противно.

Я не могла бы нигде жить, кроме России, даже если бы меня весь мир забыл. И умереть хочу в России.

Быстрый переход