Изменить размер шрифта - +
Четвёртый день не принимал пищи, – всё время тошнило, только съедал иногда ложечку лимонного мороженого; почти не говорил, на когда подходила к нему государыня, улыбался ей молча, брал её руку в свои, целовал, клал себе на голову или на сердце.

– Устали? Отчего не гуляете? – сказал однажды в два часа ночи: должно быть, дни и ночи для него уже спутались.

Иногда складывал руки и молился шёпотом.

Утром, во вторник, 11 ноября, доктора ставили ему на затылок мушку. Он кричал; потом уже не мог кричать и только стонал однообразным, бесконечным стоном:

– Ох-ох-ох-ох!..

Государыня не узнавала голоса его: что-то было в этом стоне ужасное, похожее на вой собаки. Заткнула уши, бросилась вон из комнаты. Но и сквозь стены слышала. Выбежала в сад.

Было ясное утро; лучезарное солнце, голубое небо, голубое море с белым парусом; тишина, прозрачность и звонкость хрустальная. Она смотрела на всё с удивлением. Между этим ясным утром и тем воющим, лающим стоном противоречие было нестерпимое. Подняла глаза к небу, вспомнила: просите и дастся вам. «Ну, вот прошу, прошу, прошу! сделай, сделай, сделай!» – как будто не молилась, а приказывала.

Вернулась в комнаты. Стон затих. В приёмной Виллие говорил что-то дежурным лекарям, Тарасову и Добберту. Подошла и прислушалась:

– Кажется, мушка действует; смотрите же, чтоб не сорвал, как намедни горчичники. А если надо будет, в крайнем случае…

Кончил шёпотом. Она не расслышала, но поняла. «Руки ему свяжут, что ли, как сумасшедшему? Нет, нет, лучше я сама»…

Вошла в кабинет. Лицо у него было как у ребёнка, которого обидели и который только что перестал плакать. Узнал её и, как всегда, улыбнулся ей.

– Est-ce que cela ne vous fatiguera pas, chere amie?

Шторы на окнах были спущены. Он взглянул на них и сказал:

– Подымите шторы.

Подняли. Солнце залило комнату:

– Какая погода! – сказал он громко, внятно, почти обыкновенным своим голосом.

Хотел поднять руку к затылку. Она удержала её.

– Что это? – спросил он. – Отчего так больно?

– Вам поставили мушку, чтоб кровь оттянуть.

Опять поднял руку, она опять удержала, – и так много раз. Умоляла, ласкала, боролась; и в этом нежном насилии было что-то давнее – давнее, напоминавшее первые ласки любви:

Увидел Егорыча и тоже улыбнулся ему:

– Что, брат, устал? Поди отдохни.

– Ничего, ваше величество, только бы вам полегче…

– Мне лучше, разве не видишь?

– Слава тебе, Господи! – перекрестился Егорыч. – Выбаливается, здоров будет! – шепнул он государыне с такою верою, что и она вдруг поверила.

«Сделай, сделай, сделай!» – молилась и уже знала, что сделал, – чудо совершилось.

«Дорогая матушка, – писала в тот день императрице Марии Феодоровне, – сегодня, да будет воздано за то тысячи благодарений Всевышнему, – наступило улучшение явное. О Боже мой, какие минуты я пережила! Могу себе представить и ваше беспокойство. Вы получаете бюллетень; следовательно, должны знать, что состояние больного удовлетворительно. Я едва помню себя и больше ничего не могу вам сказать. Молитесь с нами…»

В 5 часов вечера сидела у него на постели и держала руку его в своей; рука его опять пылала: жар усилился. Он забывался и говорил с трудом:

– Ne pourrait-on pas, elites moi un peu… – начинал и не кончал; потом – по-русски: – Дайте мне…

Пробовали давать чаю, лимонаду, мороженого, но по глазам его видели, что всё не то. Наконец подозвал Волконского.

Быстрый переход