..
Я тяну к нему руки, но мои ладони проходят сквозь него, будто их и нет. Я всего лишь наблюдатель... Хочется помочь, но я не могу... Даже двинуться, убежать не могу.
За моей спиной раздаются торопливые шаги, и худой юноша, на вид лет семнадцати, с такой же прозрачной кожей и синими глазами проходит через меня, подбегает к малышу и кутает его в рваный плащ. От короткого прикосновения чужой, одурманенной отчаянием души мне становится жутко, как и от вида юноши.
Как можно не замерзнуть босому в длинной, до колен, залатанной много раз рубахе, перевязанной на поясе веревкой? Юноша дрожит, а ребенка все кутает, прижимает к себе и спрашивает - почему тот плачет?
Я думала, ребенка обидели, или плачет от голода, но малыш плакал... по луже... Чудесную лужу, рассказывал он на своем детском неясном языке, милую лужу посреди площади, в которой было так здорово шлепать голыми ногами и пускать берестяные кораблики, такую родную лужу, где были потоплены несколько крыс-ведьм, теперь присыпали.
Старший мальчик улыбается, страшно, безнадежно, сует в худую ручку ребенка неумело смастеренную дудочку. Малыш, мигом забыв о своем горе, куда-то убегает, оглашая окрестности пронзительными звуками, а паренек остается на площади, с грустью глядя вслед ребенку.
На писклявую, уже далекую "музыку" отзываются воем деревенские собаки, раздается пара женских криков, а молодой человек возвращается к тощей кобыле.
Кобыла столь же страшна, как и те кошки. Ее грива покрыта чем-то вроде струпьев, а задние ноги чуть ли не волочатся по земле. Хозяин дает ей на раскрытой, грязной ладони кусок морковки, и кобыла, подняв голову, пытается заржать, но почему-то не может. Видимо, и этого ей, старой и негодной, было уже не дано. Не хочу этого мира! Не хочу этого сна! "
- Все хорошо, Рита, я с вами... продолжайте.
"Юноша ласково хлопает ее по крупу, и, схватив за повод, ведет за собой. Больно и стыдно. Так стыдно, что я готова сама впрястись в эту проклятую телегу, только бы не видеть лошадиных страданий. А кобыла все же идет. Едва передвигая копытами, она послушно тащится вслед за своим юным хозяином.
Юноша тоже, наверное, жалеет лошадку. Идет медленно, часто оглядывается и поглаживает облезлую морду кобылы, что-то шепча ей в уши, ведет ее к небольшому дому на краю площади.
Странный дом. Неожиданно крепкий и красивый сруб посреди непролазной нищеты. Стрельчатые окна богато украшены россыпью тонкой резьбы, особенно красивы распахнутые ставни. Остроконечная крыша уходит ввысь и уложена свежей соломой. Здание кольцом огибает аккуратная галерея, а ступеньки дома тщательно подметены и выкрашены темной краской.
Это единственное здание в деревне, не выкрашенное, как остальные в черный цвет. И от одного взгляда на него становится легче дышать - так много любви вложили в него неведомые мне строители, будто обиженные жизнью и людьми, они надеялись на справедливость неведомых мне богов.
Юноша опустился на ступеньках здания на колени, потом поднялся и вошел внутрь.
Храм. При всей своей невидимости и внешней неуязвимости я чувствую исходящую от него силу, но род этой силы определить не могу. Так и стою на площади вместе с меланхолично переставляющей копытами кобылой, стою и не знаю - зачем я здесь? К чему мне этот дождь, этот ободранный юноша, ребенок, эта бедность? Разве мне самой живется сладко? А вот теперь я стою под дождем, и по моим невидимым щекам текут невидимые слезы. Потому что мои проблемы ничто по сравнению с их проблемами...
А дождь закончился, площадь наполнилась людьми.
Вы когда-нибудь пугались людей, только их увидев? Я - испугалась. Испугалась затравленного вида страшно худых мужчин с пропитыми лицами, испугалась тощих, не стройных, а именно тощих, не менее пропитых женщин, испугалась их ветхой одежды, бледности их проступающих через лохмотья тел, их затравленных взглядов, и несоответствия того, как они выглядели тому, что они делали. |