— Акулина?
— Да-а.
— А это что у тебя? — заметил я, что одна щека Алеши багрово-красная и под глазами царапина.
— Побила.
Бросив руку Василия, я стал против Акулины и, задыхаясь от охватившего меня гнева, спросил!
— Это он… правду говорит?
— Ну и взяла.
— Как же вы смели?!
— А так и смела. Что же, я его даром буду кормить? Тоже, небось, жрет, как прорва.
— И вы били его?
Молодой человек, с видимо возраставшим интересом наблюдавший эа этой сценой, не выдержал и, размахивая руками, смеясь и захлебываясь в словах, начал с непонятным восторгом представлять, как била Алешу Акулина.
— У тебя, грит, что это в кулаке зажато? А Лешка стоит, как пень, и кулака не разжимает. Акулина-то как хватит…
Но я перебил его и, обращаясь к Акулине, прокричал высоким, у меня самого в ушах отдавшимся голосом:
— Вы, Акулина, подлая женщина! Вы… мерзкая женщина! Я папе скажу, он к губернатору поедет!.. Он… — Но дальше слов у меня не хватило.
— Тише, Мелит Николаевич, не петушись, не побоялись…
Я топнул ногой, хотел кричать что-то, но Василий схватил меня за руку и быстро потащил к дверям. Последнее, что донеслось до меня из хаты, был возглас молодого человека:
— На чаек бы с вас! — Н о потом: — Эх, барин, чай пьет, а пузо холодное!..
— Но ведь она била его, Василий, била! — кричал я, жмуря изо всех сил глаза и обеими руками дергая Василия за поддевку. — Ведь била!
— Ну, нечего, нечего, не плачь. Ему дело привычное…
— Да как привычное! Ведь она сильная, ты не знаешь. Ему больно было…
Василий отвел меня в наш приют дружбы и долго успокаивал, рассказывая разные небылицы про ум мерина Васьки, обещаясь наказать Акулину, и прося не забыть принести папирос. Понемногу я пришел в себя и решился отправиться в дом, но уходя, спросил:
— А что это значит: барин чай пьет, а пузо холодное?
— Да так, — дурак говорит, плюньте.
Но я не удовлетворился этим и долго размышлял, ощупывая живот: «это и правда, чай я пью горячий, а живот у меня холодный?»
Но эти не лишенные глубокомыслия размышления были нарушены жесточайшим нагоняем, которым наградил меня отец, узнавший всю эту историю с рублем.
Дня через два я снова увидел Алешу стоявшим у нашего крыльца в той же позе тоскливой безропотности и глубокой, животной покорности судьбе. Длинные большие руки бессильно висели вдоль хилого, понурившегося тела, та же жалкая, просящая улыбка застыла на его губах. Смущенный, потому что мне строго-настрого приказано было бросить эту «затею» с Алешей, я быстро сбегал на кухню, принес большой кусок хлеба и, торопливо сунув в руку Алеши, ласково попросил его уходить.
— Ступай, Алеша, голубчик, ступай. Папа не велел ничего тебе давать.
Вероятно, слово «ступай» было знакомо Алеше лучше всяких других, потому что он тотчас же сошел с крыльца и снова тихой, странной походкой отправился домой. И опять я долго смотрел ему вслед, но на этот раз мне уже не хотелось торопить его, и смутное сознание царящей в мире несправедливости закрадывалось в душу.
С того дня я влюбился в Алешу. Нельзя дать другого названия тому чувству страстной нежности, какая охватывала меня при представлении его лица, улыбки. В классе на уроках, дома на постели я все думал о нем, и мое детское сердце, еще не уставшее любить и страдать, сжималось от горячей жалости. Приходилось мне еще несколько раз видеть Алешу, стоящим и безмолвно, терпеливо дожидающим у чьих-нибудь дверей. Скованный строгим приказом, я только издали провожал Алешу любовным взглядом. |