Книги Проза Андре Асиман Алиби страница 94

Изменить размер шрифта - +
А сам город всего лишь личина, ширма или, как это называл художник Клод Моне, пустой конверт. Значимо и бессмертно воспоминание о придуманной жизни, которую мы когда-то надеялись прожить.

Еще одна история, назовем ее «Я». Когда я хотел купить старшему сыну (он американец) первую книгу по истории, я совершил поступок столь естественный, что он меня едва ли не озадачил: я купил ему книгу, какая и у меня была в детстве, «Ma première histoire de France» — «Моя первая история Франции». Когда я показал ему богато проиллюстрированный рассказ о битве при Азенкуре, мне вдруг пришло в голову, что я ни разу в жизни не задумывался о том, на чьей я стороне, французов или англичан. В день святого Криспина на чьей стороне был я — родившийся в Египте еврей, который и по-французски, и по-английски, и по-итальянски говорит не с тем выговором?

Собственно говоря, я даже не решил для себя, как писать название этой битвы: «при Агинкуре», как пишут англичане, или «при Азенкуре», как принято у французов.

И наконец, последняя история. Я₂: Я даже не знаю, как произносится — а уж тем более пишется — моя фамилия: на турецкий лад, на арабский, французский, итальянский, американский? Если подумать, даже и с именем моим все не так просто: как меня называть — Андре с ударением на второй слог или по-американски, с ударением на первый? И как именно произносить звук «р»? Каково мое истинное имя — Андреа, Андреас, Андрейя, Эндрю, Энди или все же Андре, как произносил его мой отец, назвавший меня в честь всеми презираемой тетки-протестантки, чтобы задеть родню: он выговаривал мое имя с турецко-итальянским акцентом, и это в семье, где родным языком был не французский и не итальянский, даже не турецкий и не арабский, а испанский — причем даже не настоящий испанский, а ладино?

На самом деле я не знаю. Теневые имена у меня есть, настоящего нет.

Обо всем этом я попытался поведать в «Из Египта», когда рассказывал про детские визиты к двум бабушкам: они соперничали за внимание того толка, которое иногда способно сойти за любовь. Когда я был дошкольником, сложился обычай: каждый день меня утром отводили к одной бабушке, а днем — к другой. Сделать это было несложно, потому что жили они ровнехонько через улицу друг от друга — так родители мои и познакомились. Несколько сложнее было посетить одну бабушку, не проговорившись второй, что я потом собираюсь к другой или уже побывал у нее. Каждой полагалось чувствовать свою привилегированность. Что меня восхищало (поправка: что восхищает взрослого писателя, который вспоминает, то есть воображает, то есть выдумывает все это) — что меня восхищало, так это мысль о том, что во время утреннего визита к одной из них я могу выглянуть в окно и увидеть то место на другой стороне улицы, с которого — это я уже предвкушал — позднее буду смотреть сюда. Утром я репетировал то, что буду делать днем, вот только репетиция оказывалась незавершенной без предвкушения того, как я потом буду вспоминать об утренней репетиции. Я пытался оказаться в обоих местах одновременно — как Марсель Пруст, который, читая газету, пытается про себя излагать факты от первого и от третьего лица. Хитроумие, к которому я прибегал поначалу, сделалось предпосылкой второй формы хитроумия. Я не только лукавил перед обеими бабушками, но одновременно лукавил и изворачивался перед самим собой. Что уж говорить о писателе, который притворяется, будто помнит этот эпизод, но на самом деле выдумывает его и надеется, что признание в собственной выдумке поможет ему выйти чистым из этой взбаламученной воды и получить алиби третьего уровня.

Возможно, глядя поутру из окна дома одной бабушки, я пытался задним числом угадать, а не будет ли мне еще лучше на другой стороне улицы, после полудня. Возможно, я заранее боялся того, что хорошо мне там не будет, и, соответственно, посылал на другую сторону улицы утешение, которое днем мне еще понадобится.

Быстрый переход