Если бы они первые напали, вот бы их колошматить в узком проливе!..
— Если я прощу, — заговорил Фемистокл, — то не ради тебя... не ради тебя... — И вдруг поднял голову, подошел вплотную к Аристиду: — Как ты говоришь? Кораблей видимо-невидимо? Пролив, говоришь, заперт? Вот это здорово, ха-ха-ха! На рассвете спартанчики, коринфянчики, сикиончики и прочие не смогут улизнуть, и поневоле придется принимать бой. Только бы персы напали первые, — ты угадал мою мысль!.. Ладно, Аристид, — он протянул руку, — будем товарищами в бою. Я готов забыть и убийц, и перебежчиков, и заговорщиков...
— А я — голосование на черепках... — усмехнулся Аристид.
Они снова стояли друг против друга, как кулачные бойцы. Тогда Мнесилох встал, заговорил ворчливо:
— Дозволь мне уйти, Фемистокл. Зачем ты меня звал? Я стар и люблю пуховики на рассвете...
Аристид покосился на него и пожал плечами: перед битвой надо бы совещаться со старцами, с благочестивыми жрецами, а у первого стратега в шатре этот комедиант, базарный шут! О демократия!
Но Фемистокл воодушевился новой мыслью; косматые его брови разлетелись на вдохновенном лице.
— Садись, Аристид, долой старое! Послушай-ка, у меня есть один план, с утра о нем думаю. Скажи, Мнесилох, ты, говорят, был в персидском плену?
В шатер тихо вошел Терей. Он стукался головой о перекладины, крался неуклюже, как слон, которому вдруг захотелось ловить мышей.
— Десять лет, — вздохнув, ответил Мнесилох, — как одно дуновение, пролетели! Перед самым Марафоном вернулся, выкупили родичи.
— Ты не забыл персидский язык?
— Все, что выучивалось в молодости, отчетливо помнится в старости.
— Мог бы ты выдать себя за перса, много лет прожившего в рабстве в Афинах?
Как раз в этот момент Терей нагнулся, и его жилистая рука нашарила меня в складках шатра.
— Вот где ты прячешься, козленок!
Фемистокл привстал, чтобы посмотреть, кого там поймали, и весело захохотал, наблюдая, как меня выводили с позором.
И вот я опять на берегу. Зуб на зуб не попадает, но я от обиды сбросил шерстяную хламиду, которой меня укутали воины; жду возвращения Мнесилоха. Спрашиваю о Ксантиппе, но стража, тоже обидевшаяся, не отвечает:
— Терей! — окликнули с палубы. — Где мальчик?
— Какой мальчик? — отозвался из темноты Терей, как будто здесь мог быть еще какой-нибудь мальчик, кроме меня.
— А вот который пришел со стариком.
— Здесь он, стоит на пристани.
— Давай его сюда, требуют!
И те же руки, которые меня выпроваживали, подняли вновь на палубу и втолкнули в шатер.
— Нет, нет! — говорил Мнесилох. Лицо его было растерянно, он двигал култышкой руки. — Он еще дитя... Дай мне лучше двух матросов.
— Посуди сам, — убеждал его Фемистокл, — кто поверит, что ты бежишь из рабства, если тебя будут сопровождать два здоровенных матроса? А тут вы бежите вдвоем: ты — раб и мальчишка — раб.
— Пожалей ребенка, стратег! — воскликнул старик. — Я готов на смерть, на пытки, а он?!
Меня как молнией осветило. Я все понял.
— И я готов на пытки, и я готов! — закричал я, бросаясь к Фемистоклу.
Тот поглядел на меня, как на незнакомого, усмехнулся:
— «Каждый горшечник бог своих горшков». Вот видишь, Мнесилох, и я умею говорить пословицы. Ну что ж — отправляйтесь!
Он ударил рукояткой меча в бронзовый щит, висевший над входом. Раздался мелодичный звон.
— Жреца!
Явился дежурный жрец, закутанный, как кокон, в белое; с ним вошли три девушки, в прически которых были вплетены крупные розы. |