Проведя полжизни в местах лишения человечности, он нарочито не пользовался тюремной феней и блатными этикетками. К лагерным сидельцам он обращался на «вы» и по имени-отчеству, и зэки покатывались со смеху, когда Батя оставался рулить бараком:
«Благословляю вас убраться к черту!» – говорил он оборзевшим картежникам, или «Извольте вынести парашу!» – когда воняло уж совсем нестерпимо; так получилось, что именно Батя спасал барак в голодные дни, когда зэки съедали всех «бесконвойных» собак, шатающихся по деревне и изредка забредающих в зону.
Местные псы, крупные и злобные, были потомками трофейных немецких овчарок. Здесь, на Урале, к служебной линии примешалось немного волчьей крови, и такие, выросшие на воле псы могли и сами отведать человечины. Молодых и неопытных псов зэки подманивали на остатки лагерной мурцовки и, набросив на шею аркан, волокли в лес. Бывалые сидельцы ели их сырыми, радуясь малой искре тепла и жизни, сбереженной в теле животного.
Николай Звягинцев не ел собак, твердо зная, что даже один кус собачьего мяса резко меняет тонкий состав человека и то неуловимое, что у людей зовется душой.
У тех, кто подсел на кобуру, так называли сырое собачье мясо, зрачки становились зеркально-бездонными, а шмат мокрой, теплой плоти – единственно желанной пищей. Они плохо спали в лунные ночи и отличались мрачной свирепостью. Их чаще других лупил конвой за неподчинение и просто за дерзкий взгляд.
Постепенно Звягинцев открыл подлинный смысл поговорки: Собаку съесть. Когда-то в седой волховской древности «съесть собаку» означало достичь запретного знания, открытого только отчаянным смельчакам, и пересечь зыбкую грань миров: людей и зверей, Богов и духов без права на возвращение.
Он поднялся на плоскогорье, где рос заветный березняк. Лес стоял нагой и светлый. От первого движения соков у берез покраснели почки, в эти дни чага обретала особую силу. Звягинцеву повезло, он срезал несколько крупных грибов, потом нашел еще, так что добыча не помещались в карманы. Остатки чаги он завязал в тельник и упрятал за пазуху.
С пармы – верховой тайги – хорошо просматривался лагерь; покосившийся забор, и сама «зона» со штабелями бревен и рассыпанными стволами, казавшимися с высоты не толще спички. Над лагерем плыли нестройные дымные хвосты, и над темной, вздувшейся Колвой висело туманное марево. Чтобы успеть вернутся в БУР к вечерней поверке, нужно было спуститься с горы со стороны промышленной зоны, пролезть сквозь брешь в колючке и проскользнуть между больничкой и пекарней.
Уже на подходе к зоне он увидел троих зэков, они «ощипывали» от клочков шкуры худенькую сине-багровую тушку, должно быть песца, попавшего в самолов, а то и мерзлую падаль, подобранную в тайге. По лохматой черной шапке Звягинцев издалека узнал Главшпана, молодого наглого вора.
– Эй, папаша, заворачивай к нам! – крикнул Главшпан.
Звягинцев втянул голову в плечи и прибавил шагу. Главшпан и его отвязанный кодляк прибыли в лагерь с малолетки, где не было взрослых табу. Отнять что-либо у старика, уважаемого даже ворами в законе, всегда считалось западло, но только не для этой компании.
При Главшпане шустрил тощенький огненно-рыжий пацан с погонялом Малява. Знаменит он был тем, что мог распартачить под гжель, то есть расписать татуировкой любое лагерное тело. При помощи иглы и сажи Малява создавал настоящую летопись на живых, дышащих страницах, но наибольшей популярностью у зэков пользовался лаконичный табель «Колва», дальше следовали года отсидки и короткий девиз.
Прижимая к груди узелок с чагой, Звягинцев обходил кострище по широкой дуге. Его снова окликнули, видимо, своим опасливым поведением он разбудил хищный интерес «малолеток». Убегаешь – значит виноват! Да и оттопыренный бушлат издалека бросался в глаза. |