Ей больше нравилось, когда он говорил на игбо, лишь тогда, казалось, он не сознает своих тревог.
Из-за потери работы он сделался тише, между ним и внешним миром выросла тонкая стена. Он больше не бормотал «нация утонченного лизоблюдства», когда начинались вечерние новости по НТВ, больше не произносил долгих монологов о том, как правительство Бабангиды сделало из нигерийцев недальновидных идиотов, больше не подтрунивал над мамой. И главное — начал подключаться к утренним молитвам. Прежде никогда в них не участвовал, мама лишь однажды настояла — перед поездкой в родной город. «Помолимся и покроем дороги кровью Христовой», — сказала она, а он ответил, что дороги были б безопаснее — не такие скользкие, если б не покрывала их никакая кровь. Мама нахмурилась, а Ифемелу хохотала и хохотала.
Хоть в церковь не начал ходить. Ифемелу возвращалась из церкви с матерью, и они заставали отца на полу — он копался в своих пластинках, пел вместе с проигрывателем. Он всегда выглядел свежим, отдохнувшим, словно пребывание наедине с музыкой напитывало его. Но, потеряв работу, он почти перестал слушать музыку. Они с мамой приходили домой и заставали его за обеденным столом — он склонялся над листками бумаги, писал письма в газеты и журналы. И Ифемелу понимала: дали б ему такую возможность — теперь он бы Маменькой свою начальницу все же назвал.
* * *
Раннее воскресное утро, а кто-то колотил во входную дверь. Ифемелу нравились воскресные утра, неспешное смещение времени, когда она, облаченная к церкви, сидела в гостиной с отцом, пока мама готовилась. Иногда они с отцом разговаривали, а иногда помалкивали в обоюдной приятной тишине, как в то утро. Из кухни доносился лишь гул холодильника — пока не застучали в дверь. Грубое вторжение. Ифемелу открыла и увидела хозяина их квартиры, круглого дядю с выпученными красноватыми глазами, который, по слухам, начинал день со стакана чистого джина. Хозяин, глядя мимо Ифемелу на отца, заорал:
— Три месяца уже! Я все еще жду свои деньги!
Голос его был Ифемелу знаком — бесстыжие вопли, что вечно доносились из квартир их соседей, откуда-то извне. А теперь он пришел в их квартиру, и от этой сцены ее покоробило — хозяин вопил у них на пороге, а отец уставил на хозяина стальное лицо, молча. Прежде они никогда не просрочивали оплату. Жили в этой квартире, сколько Ифемелу себя помнила — здесь было тесно, кухонные стены почернели от керосиновой копоти, и Ифемелу стеснялась, когда одноклассники приходили к ним в гости, — но оплату они не задерживали никогда.
— Фанфарон, — проговорил отец, когда хозяин удалился, и больше не сказал ничего. Нечего было добавить. Они задержали оплату.
Появилась мама, чересчур надушенная и с песней на устах, лицо сухое и сияющее от пудры, на тон светлее необходимого. Протянула папе запястье, тонкий золотой браслет не застегнут.
— Уджу зайдет после церкви, заберет нас посмотреть дом в «Дельфине», — сказала мама. — Пойдешь с нами?
— Нет, — ответил он коротко, словно обновленная жизнь тети Уджу — тема, которую он предпочел бы избегать.
— А зря, — сказала она, но папа не отозвался, прилежно застегивая браслет у мамы на руке, и напомнил ей проверить воду в машине.
— Господь истин. Глянь на Уджу — ей по карману дом на Острове! — счастливо сказала мама.
— Мамочка, но ты же знаешь, что тетя Уджу ни кобо не платит за то, что там живет, — сказала Ифемелу.
Мама глянула на нее:
— Ты платье гладила?
— Его не надо гладить.
— Оно мятое. Нгва, иди погладь. Хоть свет есть. Или переоденься в другое.
Ифемелу неохотно встала. |