Время приблизилось вплотную. Прежние радости, прежние игры в жизнь растаяли, уступив место точным словам, конкретным страхам. Он боялся стать посмешищем и боялся стать трусом. Отец, мать, — а с ними школьная дружба и детская любовь, — все это вдруг показалось таким нелепым, таким пустяковым, что его пронзил мучительный стыд.
Он застонал. Девушка положила руку ему на лоб и наклонилась.
— What’s your name? (Дочь лейтенанта Уодда спросила, как его зовут, медленно выговаривая слова и морща лоб).
— Патрик.
— Mine’s Trudy.
Она сжала его руку.
Труди Уодд спросила Патрика Карьона, как он себя чувствует.
И при этом опять наморщила лоб.
Он пытался пожать плечами, но не получилось. Тогда он молча коснулся пальцев Труди.
— I loved Buddy Holly, — сказала она. — Не was twenty-two and he was the greatest singer in the world (Труди Уодд призналась Патрику Карьону, что обожает Бадди Холли. Что ему было всего двадцать два. И что он величайший певец на свете).
Часть вторая
ПАРАДИЗ
Кабриолет Уилбера Каберры рванул с места. Жизнь Патрика рванула с места. Стоял конец зимы 1959 года. Все началось с двух слов, которых не было ни в одном словаре — «Пиэкс» и «Джиг». Они быстро стали для него волшебно-притягательными. Так янки называли свой универмаг «РХ» на территории базы. А джазовый концерт в офицерской столовой они называли gig.
Уилбер Каберра служил на Тихом океане, в Японии, в Корее. Настоящий великан. Ему было тридцать лет. Он привязался к Патрику. Во вторник 3 марта он пришел к Карьонам, учтиво поклонился мадам Карьон, осведомился о здоровье ее сына, пожал руку доктору и вручил ему упаковку пива Beck. В среду 4 марта сержант спросил у Труди Уодд, можно ли пригласить Патрика и ее с родителями на базу, где устраивают очередной «джиг».
В субботу 7 марта коротко стриженный и обезображенный шрамами Патрик отправился на концерт вместе с Труди в синем «плимуте» Уоддов.
Живой джаз стал для него откровением. Ему уже доводилось слушать эту музыку, но теперь ее простота, полнота и свобода настолько потрясли Патрика, что он даже не мог выразить это словами. По крайней мере, не сумел объяснить Мари-Жозе. Джаз оказался прямой противоположностью тяжелой и пафосной классике, которую он слушал на концертах в Орлеане. Патрик и не представлял, что на свете бывает такая музыка: печаль, обретающая плоть в звуках; тесная связь, с первой же ноты объединившая исполнителей и слушателей в одно целое; особая манера дышать и свободно двигаться; способность поймать мимолетное чувство и тут же проникнуться им до глубины души; истинная радость жизни.
Один джазовый аккорд моментально подчинял людей этому ритму. Они сливались воедино, и это мгновенное слияние буквально переворачивало душу. Вот где было подлинное социальное равенство — без лишних слов, без низкой корысти — словно в доисторическом племени. Каждому чудилось, будто для него звучит песнь, восходящая к началу человеческого рода.
На том первом концерте Патрик сделал и другое открытие: за пианино сидел парень из его школы в Мене, Франсуа-Мари Ридельски, сын каменщика. Ридельски брал аккорд — безобразно грубый, диссонирующий, нестройный, — и все, что разъединяло людей, мгновенно рушилось. Все, что повергало человека в бездну одиночества и тоски, отравляло его душу и омрачало взгляд, таяло без следа. Слушая пианиста, хотелось встать. И Патрик встал. Подошел к нему. Заговорил. Сказал, что восхищен его игрой, пригласил выпить за столиком сержанта. Чуть позже к ним подошел и трубач. Знаменитый трубач. Франсуа-Мари Ридельски подтвердил это. Трубача звали Огастос. Он носил, не снимая, красную вязаную шапочку. Это был негр, он курил, пил, баловался наркотиками, говорил тягучим жалобным голосом. |