Патрик сунул Огастосу в рот металлическую щетку, чтобы разжать зубы.
Но Огастос выплюнул ее. Лежа на линолеуме и мотая головой, он стонал:
— Get away from те, all you dead folks. I don’t want to join you. You’re cold. You… Is there any salt around here? (Оставьте меня в покое, мертвецы! Я не желаю иметь с вами дело. Вы холодные. Вы… У вас не найдется соли?)
И Огастос сделал такое движение, как будто собирался бросить щепотку соли через плечо. По его лицу струился обильный пот. Патрик сорвал с головы красную шапочку. Опустившись на колени возле Огастоса, он вытирал ею мокрое лицо трубача.
— I don’t wanna go back down into the dark. I hate the dark. The deads are hungry. The deads are thirsty. They… (He хочу возвращаться во мрак. Ненавижу тьму. Мертвецы хотят есть. Мертвецы хотят пить. Они…)
Огастос резко смолк.
Патрик стоял перед ним на коленях, его трясло от ужаса.
И вдруг они поняли, что Огастос мертв. Мэл закружился на месте, словно шаман, испуская тонкие жалобные крики. Патрик встал, пошел к своему табурету и сел, уткнувшись лицом в красную ермолку. Вбежали санитары. Вот так странно умер Огастос, попросив перед смертью соли, чтобы бросить ее через плечо. Никто из них не плакал. Поскольку санитары были белыми, ни звукооператоры, ни Мэл не имели права сопровождать тело. Один Уилбер Хамфри Каберра смог пойти за носилками с усопшим.
Они заиграли траурную мелодию, потому что Мэл начал петь. Франсуа-Мари Риделл совсем тронулся от горя и, взяв пару неверных аккордов, чуть не упал с табурета. Маллер успел подхватить его и усадил на пол. Но саксофонист продолжал петь и кружиться на одном месте, а Патрик, собрав последние силы, подыгрывал ему на ударных. Под такой аккомпанемент тело трубача покинуло этот мир, оставив после себя только красную шерстяную шапочку, которую подросток натянул на глаза. Темнота, потом безмолвие, потом забвение поглотили его, и никто не пошел за ним. Так черный человек стал темной тенью.
Тем же вечером Патрик занимался у себя дома в красной вязаной шапке, пропитанной предсмертным потом Огастоса.
Когда доктор Карьон вошел в комнату сына, Патрик даже не поднял головы, он продолжал писать. Доктор присел на кровать.
— Патрик, я бы хотел, чтобы ты на какое-то время перестал заниматься музыкой по вечерам. Да и по выходным тоже. Экзамен на бакалавра всего через двадцать дней.
Не поднимая головы и упорно глядя в свою тетрадку, Патрик ответил отцу:
— А я бы хотел, отец, чтобы ты на какое-то время оставил меня в покое. Потому что — уж не знаю, известно ли тебе это, — экзамен на бакалавра всего через двадцать дней.
Он поднял голову и в упор посмотрел на отца.
— Между прочим, когда ты вошел, я занимался, — сказал он.
— Ты скверно занимаешься!
Доктор поднялся с кровати, подошел к столу и осторожно снял красную шерстяную шапочку с головы Патрика, который при этом резко отшатнулся.
Он пришел в ярость оттого, что доктор осмелился коснуться ермолки Огастоса. Патрик запустил руки в волосы, взъерошил их.
— Ты занимаешься урывками, — говорил тем временем доктор. — Твоя музыка — всего лишь забава. Вот начнутся летние каникулы и, пожалуйста, играй, сколько влезет. Но сейчас я прошу тебя прекратить это на оставшиеся двадцать дней.
Патрик опустил руки, встал и ответил:
— Я не согласен, отец. Музыка никак не может быть забавой.
— Ну, разрядка, если тебе так больше нравится. Но твоя музыка неприятна. Ее даже нельзя назвать красивой.
Патрик громко бросил:
— И слава Богу!
Доктор Карьон стоял перед сыном, опустив голову и разглядывая свои пальцы. Он сказал:
— У Плутарха был римский военачальник, который воздвиг храм Невежеству…
— А у Чарли Паркера был ветеринар из Боса, который воздвиг храм глупости…
Отец поднял глаза на сына. |