Эти три ласкающие душу слова, способные, как никакие другие, вселить в человека уверенность в завтрашнем дне, заявляли о финансовой стабильности, незыблемости государственных институтов, прогрессе, перспективах, чувстве собственного достоинства. Еще сидя в кресле самолета, идущего с севера на посадку в международном аэропорту, можно было разобрать эти навечно вписанные буквы: «Банк Лучшей Гарантии».
Надпись осталась, а содержание стало ложью. «Лучшей»! Худшей, а не лучшей. Банк, не дающий никаких гарантий. Снизу, с того места на углу Колумбия и Грин, где сейчас жила его дочь — жила еще хуже, чем ее нищие прадеды, когда они только-только приплыли на самом дрянном пароходе и поселились в доходном доме на Принц-стрит, — вы видели гигантский рекламный щит, поставленный, чтобы заслонять собой правду. Только сумасшедший мог поверить в эти слова. В этот сказочный знак.
Три поколения. Росли. Работали. Копили деньги. Достигали успеха. Три поколения, бившиеся за Америку. Три поколения, враставшие в нацию. А для четвертого все так бесславно кончилось. Пришли вандалы и до основания разрушили их мир.
В ее комнате не было окна, только узкая фрамуга над дверью, выходящей в темный коридор — воняющую мочой шестиметровую кишку, — чьи облупленные стены ему тут же захотелось пробить насквозь кулаками, едва он вошел сюда и втянул носом воздух. Коридор и улицу разделяла дверь без запора, и без ручки, и, конечно, без стекла в двухпролетной раме. Нигде не увидел он ни водопроводного крана, ни батареи отопления.
Какой здесь туалет и есть ли он вообще, невозможно было вообразить; уж не служил ли им, в самом деле, коридор, куда могли захаживать и бомжи с Малберри-стрит или с хайвея. Если бы Мерри была коровой у Доун, она и то жила бы лучше, куда лучше: в сарае, где животные пережидали злую непогоду, они хотя бы согревались теплом друг друга, да и шерсть на зиму у них вырастала потолще, а мама Мерри по утрам, еще затемно, даже в пургу и слякоть, под ледяным ветром, приносила им охапки сена для кормежки. Он подумал, что скотине, пожалуй, и зимой жилось не так уж плохо. И он вспомнил о парочке, которую они называли «отщепенцами», — отслужившем свой век у Доун гиганте-быке по кличке Граф и корове Салли: по человеческим аналогиям им было по семьдесят-семьдесят пять лет, они уже «спускались под гору», когда нашли друг друга и стали неразлучны — куда один, туда и другая, и наоборот, всегда вместе и оттого здоровые и ублаготворенные. Отрадно было смотреть на их счастливую жизнь. Как они, бывало, растянутся на земле в ясный день, подставляя бока теплым солнечным лучам. Уж лучше бы она стала коровой, чем джайной, подумалось ему.
Разум его отказывался понимать не только как Мерри могла жить в этой дыре, будто пария, не только как Мерри могла превратиться в беглянку, разыскиваемую за убийство, но и как он сам и Доун ухитрились приложить руку ко всему этому. Как могли их невинные человеческие слабости отпечататься на этом существе? Если бы ничего такого не случилось, если бы она не ушла из дома, окончила бы школу, поступила в колледж, то с ней все равно были бы проблемы, большие проблемы: она рано начала бунтовать, — так что и без войны во Вьетнаме им пришлось бы нелегко. Период упоения духом противоречия и собственной необузданностью мог у нее затянуться. Но она была бы дома. Дома ты немножко побесишься и перестанешь. Тут тебе всегда подпортят удовольствие, не дадут дойти до такой точки, когда ты, немножко побесившись раз, и два, и три, придешь к решению, что это так здорово, так здорово, что почему бы не беситься напропалую всю дорогу? Дома не выйдет и погрузиться в такое убожество. Дом исключает неупорядоченность. Дом исключает необузданность. Дом — зияющий разрыв между тем, что она напридумывала о мире, и тем, чем он представал перед ней в действительности. Что ж, этого диссонанса больше не существует, нечему посягать на ее душевное спокойствие. |