Ему не надо было отрывать глаз от ярких углей, которые он при помощи щипцов складывал в пирамиду, — он и не глядя на отца знал, что тот думает. Интересно им, видите ли, думал его отец. Что это с ними? Какой такой интерес? Что там интересного? Что там страшно интересного ? С тех пор, как сын приобрел дом и сотню акров земли за сорок миль к западу от Кер-авеню, отец часто спрашивал себя, как и сейчас: почему он хочет жить с этими людьми? Пусть бы и без пьянства — они и трезвые не лучше. Они через две минуты наскучили бы мне до смерти.
У его жены были к ним одни претензии, у отца — другие.
— Во всяком случае, — говорила Джесси, делая круговые движения рукой с зажатой в ней сигаретой, как будто пытаясь привести свою речь к некоему заключению, — именно поэтому я поехала в школу с лошадью.
— Поехала в школу с лошадью?
И опять она нервно поджала губы — оттого, наверное, что этот старик, который думает, что своими расспросами помогает ей выпутаться, погоняет ее слишком быстро, и неминуемая катастрофа, по всему чувствуется, наступит еще скорее, чем обычно.
— Да. Мы с ней ехали на одном поезде, — объяснила она. — Так удачно, правда?
И, к удивлению обоих Лейвоу, она, словно и не было у нее никаких серьезных проблем, а претензии к пьющим людям, которые иногда проявляют противные самодовольные трезвенники, бредовы и смехотворны, вдруг кокетливым жестом прижала ладонь к щеке Лу Лейвоу.
— Извини, я не понимаю, как ты попала на поезд с лошадью. Она была большая?
— В те времена лошади ездили на лошадиных платформах.
— Ага, — сказал мистер Лейвоу, и это прозвучало так, словно наконец-то он освободился от всю жизнь мучившего его любопытства по поводу представления гоя о радостях жизни.
Он отнял ее ладонь от своей щеки и крепко сжал обеими руками, как будто через нее хотел втиснуть в Джесси все, что знал о смысле жизни и что сама Джесси, похоже, подзабыла. Джесси между тем, под действием все той же силы, которая, не разбирая дороги, тянула ее и к концу вечера столкнула в пропасть унижения, продолжала лепетать:
— Они все уезжали, забирали с собой причиндалы для поло, все ехали на юг в зимнем поезде. Поезд ехал до Филадельфии. Я поставила лошадь на платформу за два вагона впереди от своего, помахала семье ручкой на прощание, и это было здорово.
— Сколько тебе было лет?
— Тринадцать. Я совсем не скучала, все было просто великолепно, отлично, потрясающе, — тут она начала всхлипывать, — здорово.
«Тринадцать, — думал его отец, — какая-то пигалица — пишерке, а уже машет семье ручкой. В чем дело? Что с ними? Какого черта ты машешь семье ручкой на прощание в тринадцать лет? Немудрено, что сейчас ты пьяница, чистая тикер».
Но сказал он другое:
— Ничего, можно и поплакать. Здесь же твои друзья.
И, преодолев гадливость, взял у нее из руки стакан, из другой — только что зажженную сигарету и обнял ее, чего она, возможно, и жаждала всю дорогу.
— Опять мне выступать в роли папаши, — тихо сказал он, а она ничего не могла сказать, только плакала.
Он держал ее в своих объятиях и покачивал, отец Шведа, которого она в единственную их предыдущую встречу лет пятнадцать назад, на Четвертое июля, во время пикника на лужайке перед домом Оркаттов, пыталась заинтересовать стрельбой по тарелкам — еще одной забавой, которую Лу Лейвоу никак не мог постичь своим еврейским умом. Нажимать на курок и стрелять развлечения ради? Не иначе как они свихнутые, мешуге.
В тот день, проезжая мимо конгрегациональной церкви по дороге домой, они увидели самодельное объявление: «Продаются палатки. |