Изменить размер шрифта - +
А мой считал, что полностью поставит меня на ноги, купив мне набор щеток для чистки обуви и обеспечив возможность сидеть возле газетного киоска и доводить до блеска чужие ботинки — по четвертаку с клиента. Вот что он приготовил мне к окончанию школы. Силы небесные, мне действительно тошно жилось в семье. Невежественные, дикие. Наш дом был мрачным местечком. А тебя отец постоянно оберегал, и ты вырос отзывчивым мальчиком. У меня был брат, его следовало бы поместить в учреждение для умственно неполноценных. Ты этого не знал. Никто не знал. Мы даже не упоминали его имя. Эдди. Старше меня на четыре года. У него бывали припадки, и он грыз себе руки, пока они все не оказывались в крови. Часто кричал, как койот, и это продолжалось, пока родители как-то его не утихомиривали. В школе был задан вопрос: «Есть ли у тебя братья и сестры?» И я написал: «Нет». Когда я учился в колледже, мать с отцом подписали бумагу, которую требовали в психушке, и ему сделали лоботомию. После нее он впал в кому и умер. Сказать мне, чтобы я занялся чисткой обуви на Маркет-стрит! Посоветовать это сыну! Можешь такое представить?

— И чем же ты занялся вместо этого?

— Я психотерапевт. И на эту мысль натолкнул меня твой отец. Ведь он был врачом.

— Не совсем так. Он носил белый халат, но был мозольным оператором.

— Когда я приходил к вам вместе с другими ребятами, твоя мама всегда выставляла нам вазу, полную фруктов, а твой отец интересовался: «Что ты думаешь вот об этом, Айра?», «Что ты думаешь вот о том?» Персики. Сливы. Нектарины. Виноград. В своем доме я и яблока-то не видел. Моей матери девяносто семь. Недавно отправил ее в дом престарелых. Она сидит там целый день в кресле и плачет. Но думаю, ей не горше, чем в те времена, когда я был мальчишкой. Твой отец, вероятно, скончался.

— Да. А твой?

— Моему не терпелось умереть. Неудачи и в самом деле сломили его.

И все-таки я не мог вспомнить Айру, не мог привязать к чему-либо его рассказ, и вообще, сталкиваясь в тот день с воспоминаниями о прошлом, я обнаруживал, что многие из них настолько не восстановимы, что, кажется, их и не было вовсе, сколько бы копий Айры Познера ни стояло передо мной, лицом к лицу, свидетельствуя обратное. Для меня наиболее правдоподобным было бы допущение, что Аира лакомился нашими фруктами и отвечал на вопросы моего отца в период, предшествовавший моему появлению на свет. Все связанное с ним было начисто вырвано из моей памяти и смыто потоком забвения, и причиной являлось мое полнейшее равнодушие к этим событиям. Но то, что было потеряно мною, дало ростки в душе Айры и полностью изменило его жизнь.

Нашего с Айрой случая вполне достаточно, чтобы понять, почему все мы так твердо уверены, что ошибаются только другие. А так как забывается не только то, что не имело значения, но и то, чье значение было слишком огромным, поскольку сберегаемое и отбрасываемое соединяются в узор, причудливый, как лабиринт, и столь же неповторимый, как отпечатки пальцев, то стоит ли удивляться тому, что осколки реальности, кем-то одним лелеемые как истинная биография, кем-то другим, тысячи раз обедавшим с ним за одним и тем же кухонным столом, воспринимаются как намеренная мистификация. Но в конце концов ты высылаешь пятьдесят баксов, требуемых для участия в сорок пятой годовщине со дня окончания школы, не для того, чтобы подняться на эстраду и заявить, что «этот парень» помнит все не так, как оно было. Главное, почему ты участвуешь в этой встрече, верх удовольствия, испытываемый тобой в этот день, связан с тем фактом, что твое имя еще не значится в списке «тех, о ком мы вспоминаем».

— Когда умер твой отец? — спросил меня Айра.

— В шестьдесят девятом. Давно. Двадцать шесть лет назад.

— Для кого давно? Для него? Не думаю, — сказал Айра.

Быстрый переход