Столь же мало у меня желания осуждать забавную пожилую женщину, состоявшую при этом заведении экономкой: подав нам еду, она усаживалась в самое удобное кресло, доставала огромную булавку и принималась ковырять ею в зубах, не сводя с нас важного и спокойного взгляда и то и дело предлагая нам скушать еще, пока не наступало время убирать со стола. Довольно и того, что все наши желания — не только здесь, но и повсюду в Америке — любезно выполнялись с большой готовностью и обязательностью; да и вообще здесь все наши нужды старались предусмотреть.
На другой день после нашего прибытия — а было это с воскресенье — мы сидели в гостинице за ранним обедом, когда вдали показался пароход, вскоре приставший к пристани. Поскольку направлялся он явно в Буффало, мы поспешили погрузиться на него и скоро оставили Сэндаски далеко позади.
Это был большой корабль водоизмещением в пятьсот тонн, очень благоустроенный, но с паровыми машинами, а в таких случаях у меня неизменно появляется чувство, будто я поселился над пороховым заводом. Пароход наш вез муку, и несколько бочонков этого груза были сложены на палубе. Капитан, поднимавшийся к нам поболтать и представить какого-нибудь своего знакомого, усаживался верхом на один из бочонков, — этакий домашний Вакх, — и, вытащив из кармана огромный складной нож, принимался «отбеливать бочонок», — говорит, а сам снимает и снимает стружку с краев. И «отбеливал» он до того усердно и добросовестно, что, если бы его то и дело не отзывали, бочонок вскоре перестал бы существовать, а на его месте остались бы лишь мука да стружки.
Сделав две-три остановки у пристаней в низине, где в озеро врезаются дамбы, а на них, точно ветряные мельницы без крыльев, стоят приземистые маяки, — и все вместе выглядит совсем как голландская виньетка, — мы прибыли в полночь в Кливленд, где простояли до девяти часов следующего утра.
У меня к этому месту появился совсем особый интерес, после того как в Сэндаски я видел образец его литературы — газету, которая в самых сильных выражениях высказывалась по поводу недавнего прибытия лорда Эшбертона в Вашингтон для урегулирования спорных вопросов между правительствами Соединенных Штатов и Великобритании; сообщив своим читателям, что Америка еще в младенчестве своем «высекла» Англию, высекла ее в юности и, конечно, должна высечь ее и теперь, в свои зрелые годы, — газета заверяла всех истинных американцев, что если мистер Уэбстер в предстоящих переговорах выполнит свой долг и заставит английского лорда в два счета убраться восвояси, то через два года они «будут распевать „Янки Дудл“ в Гайд-парке и „Да здравствует Колумбия“ в обитых пурпуром залах Вестминстера!» Город показался мне премилым, и я даже доставил себе удовольствие посмотреть снаружи редакцию той газеты, выдержку из которой я только что приводил. Я не имел возможности насладиться созерцанием того остроумца, который создал оный опус, но я не сомневаюсь, что человек он необыкновенный и пользуется уважением в избранном кругу.
На борту парохода был джентльмен, для которого, как я нечаянно узнал из его разговоров с женой, ибо наши каюты разделяла лишь тонкая перегородка, моя особа служила источником великих волнений. Не знаю почему, но мысль обо мне неотступно преследовала его и очень раздражала. Сначала я услышал, как он сказал — и самым нелепым было то, что он сказал это буквально над моим ухом, точно пригнулся к моему плечу и прошептал: «А Боз-то все еще здесь, дорогая!» И после довольно долгой паузы недовольным тоном добавил: «Боз держится очень замкнуто», что было чистой правдой, так как я чувствовал себя неважно и лежал с книгой. Я уже решил, что он со мной покончил, но ошибся, ибо после довольно большого промежутка времени, когда он, должно быть, беспокойно ворочался с боку на бок в безуспешной попытке заснуть, его вдруг опять прорвало: «А ведь этот Боз, глядишь, и напишет книжицу и всех нас в ней помянет!» — и, ясно представив себе, к каким последствиям приведет пребывание на одном судне с Бозом, он застонал и умолк. |