..
Образы из них наполняют жизнь, которая, очевидно, начала исчезать. Всего лишь пару дней назад я получил два интересных письма. Первое было признанием от К* из Виргинии. Она уже довольно долго намекала на близящееся признание, оно вертелось у нее на языке одновременно с длинной, фрагментарной историей о ее любовном романе с тюремным надзирателем. Каким-то образом я, видно, пропустил начало истории, и мне не ясно, о какой тюрьме речь – настоящей или же метафорической. Может, это и не важно, поскольку, как говорит К*, «не исключено, что все, что я тебе рассказываю, – неправда», хотя я не знаю, это часть признания или упреждающий отказ от него, который опровергает признание до того, как оно прозвучит. Долгое время я думал, что она собирается признаться в том, что некрасива; и правда, когда она намекает на это – «Нелепо, но ты не стал бы смотреть на меня дважды», – мне стыдно, что она считает, будто это имеет для меня значение, что я каким-то образом заставил ее поверить в то, будто это имеет значение, и что отсутствие глубины во мне так очевидно. Но и это не является ее признанием. Признание ее таково: «Я обманщица, – пишет она. – Не обязательно в том, что я говорила, но в том, как первый раз завладела твоим вниманием. Однажды мне подарили письмо, написанное тобой кому-то лет десять-пятнадцать назад. В этом письме ты перечислил несколько вопросов, которые тогда очень тебя занимали. И я решила затронуть те же вопросы, один за другим, в том же порядке, так что, в сущности, ты получил письмо от самого себя. Это и было паролем, впустившим меня в тайную комнату. Когда ты получил мою первую открытку, ты подумал, что нашел кого-то на одной волне с собой. Это было действительно так, и нашел ты себя».
Вместе с этим признанием от К* я получил бандероль от Шейла (с нью-йоркским штампом). В ней была статья, напечатанная в журнале на востоке страны, о том, что произошло в газете. «Статья хорошая, – писал Шейл, – автор почти все рассказал правильно; только есть один нюанс...» – и потом, так деликатно, как только мог, он объяснял, что в статье был упомянут – и процитирован – каждый ушедший из газеты журналист, кроме меня. Это было любопытно. Нет, не просто любопытно, это захватываю дух, насколько я был, оказывается, не у дел; я был так уникально незначителен, что мой уход, единственный из всех, не заслуживал упоминания. И мне оставалось только гадать: может, с моей стороны было моральным тщеславием уходить? Может, целью моего жеста было всего лишь привлечь внимание? Может, я, сам того не осознавая, начал исчезать давно, как свет, моргнувший и пропавший в Сентрал-Парке, и мой солипсизм настолько поглотил меня, что я не заметил собственного исчезновения, пока мне наконец не предъявили это неопровержимое доказательство – отсутствие моего имени. Может быть, после того, как я отдалился от памяти, память отдалилась от меня. Я начал доставать старые газеты. Начал доставать все номера, где были напечатаны мои рецензии, чтобы увериться в чем-то, в чем никогда, наверно, не был уверен, и тогда я это увидел, или, точнее, увидел, что видеть было нечего. Я не мог найти ни одной написанной мною рецензии. «Точно помню, у меня что-то было в этом номере», – бормотал я себе под нос, бешено раскидывая по комнате газеты; но ни в одной из них не было ничего. Я не нашел своей фамилии ни в одной колонке «Содержание», ни даже в списке сотрудников редакции. Может, они еще давно случайно упустили мое имя из списка, а я просто не заметил? Ничто не указывало на то, что я вообще когда-либо печатался в газете, за единственным исключением; и мне не надо ведь, правда, объяснять тебе, что это была за статья.
Я позвонил Вив. Она обитала в пригороде Амстердама, прочесывая голландские болота в поиске точных координат места, где следовало воздвигнуть Мнемоскоп, указывающий на Лос-Анджелес. |