Ребенок глядел на мать, и его взгляд был под стать ей самой — недоверчивый и отчужденный. Это была Лики, но совсем молодая, а ребенком — ребенком был он сам. Затем он увидел ее опять, но уже в другой обстановке — она забилась в угол какого-то шатра, прижимая к себе ребенка. В этом объятии была и привязанность, и ненависть. А человек, возвышающийся над ними, говорил:
— Если я скажу тебе, Лики, что сохраню твою жизнь при одном условии — я возьму твоего ребенка и разрублю его этим мечом, — ты позволила бы мне сделать это, ибо такова твоя сущность.
Говорящий был Ральднором, его отцом.
— Твоя смерть ничего не даст, — прибавил он. — Поэтому ты не умрешь.
А потом был дождливый день. Он вошел в ворота красного дома на Косой улице в Кармиссе.
Понадобилось совсем немного времени, чтобы пройти через весь дом в маленькую переднюю, а оттуда — в спальню Лики. Торговца не было — то ли в отъезде, то ли просто куда-то вышел. Лики лежала на кровати и выглядела словно вылинявшей — ее смуглая кожа и даже черные волосы утратили живость и стали какими-то бесцветными. Ее пальцы теребили край покрывала, рот ввалился и запал — по крайней мере, так ему запомнилось. Несколько мгновений Лики выглядела совсем старой и дряблой — казалось, она вот-вот упадет с берега жизни, и ненасытное море предъявит свои права на нее. Но затем она увидела сына и оживилась.
— Так, — произнесла Лики. — Так, значит. Ты ожесточился, отказался от всего святого в жизни — и все-таки пришел сюда. Никогда бы не подумала, что это случится. Деньги, о да... Я полагала, что стыд и чувство вины вынудят тебя послать их, но чтобы ты тратил на меня свою драгоценную персону... Удивил, что и говорить.
Он стоял над ней и узнавал свою мать. Ничего не изменилось.
— О да, — продолжала она с лицом, искаженным гримасой злобы и возбуждения. — Какая честь! Личный прихвостень принца Кесара эм Ксаи, и вдруг в моей спальне! Может быть, ты принес мне еще несколько анкаров? А то мой врач никуда не годится. Он прописывает мне то одно, то другое, но ничего не помогает. А он, — Лики имела в виду своего покровителя-торговца, — ушел в таверну. Уверяет, что от моей болезни ему хуже, чем мне самой. Так всегда. Ни один мужчина никогда не относился ко мне хорошо. И ты, мой сын, тоже никогда не любил меня. Никогда.
Он подошел поближе к кровати, глядя на мать. Она умирала. Он уже видел такое выражение на других лицах — сосредоточение на чем-то внутри себя, самоуглубленность, которая, собственно, и есть смерть.
— Ты кажешься старше, — неожиданно выговорила она. Казалось, это ее испугало. — Что они с тобой сделали? Почему ты выглядишь старше? Не далее как в Застис ты был здесь, опозоренный, высеченный — я не видела тебя больше года, и тут ты приползаешь, тошнишь прямо мне на пол, вводишь меня в расходы...
— Мама, — негромко сказал он, но она тут же умолкла, словно услышала в его голосе нечто, чего там раньше никогда не было. Он и сам не вполне понимал, что вложил в это слово. Сочувствие, может быть, снисхождение. Но не жалость. И не ненависть.
Лики заплакала. Слезы градом катились из ее глаз, а он удивлялся, откуда у нее берутся силы плакать.
— Я била тебя, — приговаривала она. — Ты рос злым ребенком и заслуживал этого, но... я била тебя! Я не должна была этого делать. Мне не следовало тебя обижать!
— Эманакир говорят: то, что мы совершили — прошлое. Мы либо вновь и вновь переживаем его, либо позволяем ему уйти.
— Нет. Я била и обижала тебя. И буду за это наказана...
— Ты была наказана прежде вины, — сказал он. — Ты помнишь его — Ральднора, сына Редона, Избранника богини? Помнишь ту ночь в шатре под Корамвисом, накануне последней битвы? Тогда он сказал тебе слова, которые вряд ли прежде доводилось слышать кому-то из смертных. |