Изменить размер шрифта - +

— Внимай мне в вере и любви, ибо я Господь твой Бог, и пришел к тебе, чтобы облегчить твою ношу…

Мне показалось, что я слышу хриплое дыхание, а потом раздался звонкий удар и лязганье зубов. И я услышал тихое:

— Oh fuck…

Потом был сдавленный стон, треск и шум. И тот же запыхавшийся голос быстро добавил:

— Forgive me father for I have sinned…

Я не успел ничего сказать — надо мной зажглась оранжевая лампочка. Сеанс был закончен.

Когда я принял душ и вышел из деприваци-онного отсека, меня встретили Шмыга с Добро-светом. Выглядели они хмуро.

— Чего так рано отключили? — спросил я.

— Нештатная реакция, — сказал Добросвет. — Но ты все нормально сделал, к тебе претензий нет. Вечером на всякий случай посмотрим новости.

В ожидании новостей я сбрил двухнедельную щетину, постриг ногти и с небольшим интервалом съел в столовой два обеда — не столько от голода, сколько от нервов.

В девять вечера мы уже сидели у телевизора в кабинете Шмыги. Ждать пришлось всего пять минут.

— Сегодня на своем ранчо в Кроуфорде, — со сдержанной улыбкой сказала девушка-диктор, — катаясь на велосипеде, президент Буш упал и получил легкие ушибы. Бушу оказана медицинская помощь. Предполагается, что на графике работы американского президента это происшествие не скажется никак…

Шмыга посмотрел на меня, потом на Добросвета, и я увидел в его глазах огонь холодного торжества. Так, наверно, выглядели глаза звероящера, почуявшего, что добыче не уйти.

— Скажется на графике, — сказал он. — Еще как скажется. С завтрашнего дня работаем по объекту.

 

8

 

Как порядочный человек я не должен, наверное, пересказывать здесь свои разговоры с Бушем. Да и гэбэшной подписки никто не отменял. Поэтому хорошо, что рассказать мне при всем желании почти нечего, и горячим сердцам из известного ведомства не надо будет снаряжать в дорогу сотрудника со смазанной полонием циркулярной пилой.

Обычно я не готовился к беседе. Я представлял, как начать разговор, и всегда знал, как закончить — ангелами. Остальное время мое внимание и энергия расходовались на то, чтобы выдерживать величественную интонацию советского радиодиктора („говори диафрагмой“, напоминал я себе).

А все прочее… Не подумайте, что я увиливаю от ответственности, но мое сознательное участие в происходящем было весьма ограниченным.

Я, если привести сравнение, был машинистом, следившим за скоростью паровоза и его гудком. Паровоз перемещался по рельсам, тысячелетия назад проложенным в синайской пустыне тем маленьким евреем, о котором поет гениальный Леонард Коэн в песне „The Future“. А конкретные слова были чем-то вроде шпал, принимавших на себя вес паровоза и рельсов. Без шпал, понятно, не было бы никакого железнодорожного движения — но разве машинист думает, откуда они берутся и из какого дерева сделаны?

Шпалы держали вес и поступали без перебоев, ибо в то время я цепко держал Бога за мизинец своей дрожащей от страха рукой. Требуемые слова возникали в моей душе без всякого усилия, да и вообще без моего участия — иначе я провалил бы все дело. Вероятно, именно так и говорили древние пророки, земное ничтожество которых не мешало величию передаваемого через них откровения.

Когда я слушал себя в записи, я не всегда даже понимал, о чем говорю — но каждый раз дивился таинственному могуществу своей речи. Она была бессвязной и туманной, а иногда и неверной грамматически. Но это только придавало ей силы — ибо Всевышнему пристало изъясняться знаками, знамениями и смутными пророчествами. Ему идет быть загадочным, и у меня это выходило неплохо.

У наших бесед были примерные темы — вернее, не темы, а как бы смысловые центры, вокруг которых строились мои вдохновенные бормотания.

Быстрый переход