Нанося на холст мазок за мазком, он умолял ее покинуть бордель и уехать с ним на другую сторону горы Вельдо, в Падую, говорил, что, если она захочет, он покинет свой университетский кабинет. И Мона, лежа обнаженной на постели, с сосками, твердыми, как зернышки миндаля, и нежными, как лепесток фрезии, неотрывно смотрела на Часовую башню, возвышавшуюся за окном, дожидаясь, пока снова раздастся бой часов. И когда он, наконец, звучал, она смотрела на этого человека исполненным злобы взглядом:
Твое время истекло, — говорила она и удалялась в туалетную комнату.
И каждый день, в пять часов вечера, когда тени от колонн Сан-Теодоро и крылатого льва сливались в одну продолговатую полосу, пересекавшую пьяццу Сан-Марко, анатом приходил в бордель со своим мольбертом, холстом и красками, клал десять дукатов на ночной столик и даже не снимал камзол. Смешивая краски на палитре, он говорил, что любит ее, что, хотя она сама не знает этого, он видит любовь в ее глазах. Он говорил ей, что даже рука Бога не смогла бы вновь создать такую красоту, что, если владелица не разрешит их брак, он выкупит Мону, отдав за нее все деньги, какие у него есть, что она оставит этот позорный публичный дом и они будут жить вместе в его родной Кремоне. И Мона София, которая, казалось, нисколько не слушала его, проводила рукой по своим бедрам, мягким и крепким, словно выточенным из дерева, и дожидалась, пока раздастся первый из шести ударов колокола, и это будет означать, что время ее клиента истекло.
И каждый день, ровно в пять часов вечера, когда воды канала начинали заливать лестницы Матео Колон приходил в бордель на улочке Боччьяри, неподалеку от церкви Святой Троицы, и, даже не сняв берета, прикрывавшего макушку, клал десять дукатов на ночной столик и, пока натягивал холст, говорил, что любит ее, что они скроются вместе на другой стороне горы Вельдо или, если понадобится, на другом берегу Средиземного моря. И Мона, замкнувшись в циничном молчании, в зловещей тишине укладывала косу, доходившую ей до ягодиц, ласкала свои соски и нисколько не интересовалась, как продвигается портрет. Она смотрела только на часы на башне, дожидаясь, пока они начнут бить, чтобы произнести единственные слова, которые, казалось, могла выговорить:
— Твое время истекло.
И каждый день, в пять часов вечера, когда солнце становилось нежарким и призрачным, десятикратно отраженным куполами собора Святого Марка, анатом, сгибаясь под грузом мольберта, обиды и прочего снаряжения, клал десять дукатов на ночной столик, и в комнате, где аромат горькой любви мешался с резким запахом красок, говорил ей, что любит ее, что готов отдать все, чтобы выкупить ее, что они скроются на другом берегу Средиземного моря, а, если понадобится, —по ту сторону Атлантического океана. И Мона, не говоря ни слова, поглаживала попугая, дремавшего у нее на плече, словно в комнате никого больше не было, и ждала, когда механические фигуры на Часовой башне шевельнутся, и тогда, со сладострастной злобой во взоре произносила:
— Твое время истекло.
И в течение всего своего пребывания в Венеции, каждый день, ровно в пять часов вечера, анатом входил в бордель на улочке Боччьяри, неподалеку от церкви Святой Троицы, и говорил ей, что любит ее. Так продолжалось, пока анатом не закончил портрет и, разумеется, пока У него не кончились деньги. Время его пребывания в Венеции подошло к концу.
Униженный, без денег, с разбитым сердцем, в сопровождении одного только ворона Леонардино, Матео Колон вернулся в Падую с единственным решением — единственным и бесповоротным.
Приворотные зелья
I
По возвращении в Паду! Матео Колон проводил большую часть времени, затворившись у себя в комнате. |