Лондон. Прожекторы в небе. Налеты цеппелинов. Услужливый сэр — бывший «черный архангел» является в отель к русским путешественникам и предлагает им показать город: он ведет их в «Лавку древностей», прославленную Диккенсом, и в собор св. Павла на панихиду по Штейнеру. У Белого мелькает страшная мысль о том, что это — западня и что его подозревают в гибели Штейнера: он всматривается в свою фотографию — ну, конечно, она его выдает: «на ней лихорадочный взгляд негодяйских испуганных глаз, окруженных провалами, создавал впечатление, что носитель приложенной карточки есть тот — самый!» Начинается беготня по учреждениям, анкеты, задержки, коварные вопросы. Ему не дают пропуска, его уговаривают поступить в канадскую армию, его считают шпионом! И Белый патетически восклицает: «О, если бы знал Милюков, проживавший в то самое время в Оксфорде, во что превращали собрата его по перу». Наконец он получает разрешение сесть на пароход «Гакон VII», отходящий в Берген. На Северном море, в сиротливый, сереющий день, его преследуют воспоминания. Он покинул Берген три с лишним года назад: прямая линия жизни, бегущая от Бергена к Дорнаху, стала теперь полным кругом, начало — концом. «Там, в начале, — пишет он, — Начало веяло на меня тысячеградусным жаром своих обвевающих крыльев; здесь — в конце— к головастым камням крутобокой Норвегии подплывал труп в гробе… Посередине лежало трехлетие: рождение, рост и кончина „младенца“ во мне или „Духа“. Ему кажется: он умер; не здесь, и не в Лондоне, а на вокзале в Берне. Мгновенная смерть от разрыва сердца… Труп его отвезли уже в Дорнах, и Штейнер с Нэлли его хоронят. И Берген только снится ему. Вокруг него фигуры лемуров и море загробной стихии… „Душа, сбросив тело, впервые читает, как книгу, свою биографию в теле…“
А Берген— тот же, что и три года назад. Та же толчея и горланение на торговых улицах, те же норвежки в зеленом, те же вывески „Эриксен“. В лавках продаются сыр и рыбные консервы; из дрянной ресторации, надвинув на лоб старомодную шляпу, „стремительно выбегает покойный Генрик Ибсен“.
В Христиании они сидят с товарищем в парке и вспоминают Нэлли и Китти. „Пора уже спать: ведь от утра протянется путь наш вперед. Мы поднимемся завтра на север, к полярному кругу, к Торнео, к Финляндии; там, поглядевши лопарке в глаза, тихо охнув от холода, спустимся мы к Петербургу обратно“.
Поездка от Хапаранды до Белоострова была особенно утомительна; подозрительных путешественников преследовали три разведки — английская, французская и русская. В смятении Белый потерял свой багаж; особенно жалко было ему расстаться с куском черепицы из Дорнаха. Перед русской границей ему пришлось пережить жуткую минуту: он видел, как в поезде жандарм нащупывал в кармане револьвер, чтобы его застрелить.
Наконец все ужасы кончились, и в Белоострове он вступил на русскую землю.
„Записки чудака“ были закончены в Москве в 1921 году. В 1922 году Белому удалось уехать за границу, и в Берлине, подготовляя свою книгу к печати, он прибавил к ней послесловие, назвав его „Послесловие к рукописи Леонида Ледяного, написанное чьей-то рукой“.
Эпилог к произведению безумца, сочиняет человек вполне здравый и трезвый. Автор выздоровел: „антропософский период его жизни кончился“. Он судит себя строго и говорит о своей „душевной болезни“, как посторонний наблюдатель. „Записки чудака“, — пишет он, — для меня странная книга, единственная, исключительная; теперь — ненавижу почти ее я; в ней я вижу чудовищные погрешности против стиля, архитектоники, фабулы любого художественного произведения; отвратительно безвкусная, скучная книга, способная возбуждать гомерический хохот. Герой повести — психически ненормален; болезнь же, которой он болен, свидетельствую — болезнь времени; „mania grandiosa“, болезнь очень многих, не подозревающих о болезни своей… „Записки“ — единственно правдивая моя книга; она повествует о страшной болезни, которой был болен я в 1913–1916 годах… Я прошел сквозь болезнь; упали в безумии Фридрих Ницше, великолепнейший Шуман и Гельдерлин. |